— Скажи, это можно смотреть? — Яша вытащил из кармана бумажку слепую, почти по складам прочел.
— Жуткое название — бр-бр-бр! Но смотреть можно все!
Он назвал режиссера, а она опять — затрещала: бр-бр!
— Ты невозможна! Клоун. Пьеро! Пьетрушка, за это я люблю тебя.
— Я не Петрушка! Ты не заметил? Я — Коломбина.
Она и в толк не могла взять, почему невозможна сегодня.
— Тогда, Коломбина, — он не обиделся, — пойдем со мной. У меня два билета.
— Я не хожу в этот театр.
— Почему? Ты же не видела.
Она пожала плечами:
— А зачем видеть?
— Ты знаешь заранее? Да? Тебе не нравится этот театр.
— Там не театр.
— А что?
— Может, вокзал. И все поезда в одну сторону.
— Это плохо?
— Это не для меня. И я хочу в другую!
Теперь он огорчился:
— Ты кричишь! Знаешь, вы здесь все очень-очень изменились. Особенно женщины. Женщины, они...
— Нетерпимые, — подсказала.
...Еще вчера, говоря с Яшей по телефону, она вдруг почувствовала присутствие кого-то чужого, а чужой-чужая и не скрывался: я не знала, что ты говоришь! Извини! — щелкнуло, и трубку параллельную положили, но голос остался...
— Решительные! — Это Яша ее поправил.
Они замолчали и, не сговариваясь, повернулись к окну.
Они оба смотрели в окно — на двор, где, исчеркивая асфальт цветными мелками, рисовали дети, а постарше прыгали через перекрещенные веревочки, попеременно и с места; мужчина в спортивном костюме выгуливал пуделька; женщина с третьего этажа что-то сердитое кричала мужчине или детям; парочка в шортах, он и она, провели двух догов; пуделек кинулся за ними, и туча, подсвеченная солнцем, стала наползать тенью на город — все было, как всегда, но все было для них другим и обозначалось разно: дети, собаки, горластая тетка, парочка, прошествовавшая мимо, сама туча. Все, что видел он, и все, что видела она, было непохожим. Его туча была не похожа на ее тучу. И дети были не те дети. И асфальт размалеванный. И звуки города. Само небо. Все! Она поняла это в те несколько секунд, когда они смотрели в окно, после того, как он уточнил — решительные.
И заторопился.
Она хотела напомнить, он должен куда-то позвонить, и не напомнила.
— Все хорошо! — Он улыбнулся светлой безмятежной улыбкой, но в голосе звучал вопрос: да?
— Да, о’кей. — Она опять стала эхом.
И сказала любимое:
— Ты — о’кей! Я — о’кей!
— Берн!
Он все знал, этот Яша.
Он ушел, и она не стала его провожать переулком, как всегда делала в давешние годы. Допила кофе, подумала: такое кино! И не вставала долго.
...Яша был совершенно ни при чем. Он явился к давней своей знакомой от своих приятелей. На его инфернальных крылышках играла пыльца того дома. Того, другого. По-прежнему трепетный мальчик, хотя с проплешиной, он даже имя свое Джек менял тут на русское — Яшша, для них всех менял, но, кажется, ничего не понимал. А она понимает?
Кот Мура, о котором она совершенно забыла и который прятался или спал, мягко вспрыгнул на стул, где последние два часа сидел гость. Потом он лег шкуркой и стал нюхать след.
Между тем. Мужчина, в которого они обе были влюблены, сидел на кровати в душном номере, окнами на закрытую веранду, на какой-то застекленный балкончик, увитый так, что моря не видно, и курил. Ковер был в пятнах, у рукомойника пустые бутылки, а эти две уставились на него, черная и рыжая, тощая и персик, зеленоглазая и каряя, обгоревшие на солнце крали, кошмар во сне — подумал он, просто кошмар — подумали они, но молчали, если бы не Виктор Блуа, дверь толкнул и вошел, на мгновение позже, черной и рыжей показалось — вечность, спросил, не здороваясь:
— Шеф, натура есть?
— Натуры нет, — ответил мужчина, — ничего там нет, кроме, — и попросил жалобно: — Девушки, уйдите! Встретимся через час.
Виктор обнял их, выпроваживая, шепнул черной: Все будет о’кей! — и остался с мужчиной. И замок щелкнул.
— Ненавижу! — улыбнулась рыжая, — я их всех ненавижу! — и поплыла по затертому плюшу, а черная шагала как аршин проглотила.
— Голова болит, — сказал мужчина Виктору, — и кишки.