Меньше всего двигалась Ангелина. Меньше всего. Она была, как матка в улье: неподвижная, большая, одинокая, всем нужная тунеядка. А он в некотором роде боялся ее, вернее, романа с ней, которого, казалось, не избежать, и все понимали это, и он сам еще до проб, до всего, до ее утверждения на главную роль, когда она впервые пришла в группу и села перед ним в низкое студийное кресло, как-то завалившись, и кинула сумочку у скрещенных ног — Лина всегда так садилась и сумку кидала, — а полы черной суконной юбки распахнулись на боку, стал виден узорчатый шелк подкладки. Она была запелената, замотана от высокого горла к груди, ниже — к бедрам, к коленкам торчащим, где материя наконец расходилась, открывая долгие ноги, будто отдельно существующие от крошечного брезгливого личика с выпуклыми глазами.
Можно ли избегнуть неизбежного? И где кончается твоя воля? Не грех ли шагнуть в сторону? Да он и не думал ни о чем таком, а просто, не отводя взора, смотрел на таинственное представление, даваемое среди гор без зрителей — сам он не в счет — он все равно был среди тех, он даже увидел себя там, как Риту или Виктора; с умилением до озноба он наблюдал беззащитную игру взрослых людей, танцы журавлей под грозовым небом. И в голову не приходило, когда он так легко и беспечно взошел на виноградный холм и застыл, обернувшись, что это его звездный час — яркая осень в горах, странное, потешное дело, эти женщины, и даже то, в конце концов, как он взошел на холм. Откуда было знать, что все обрушится и он будет бесконечно сдавать, сдавать несдаваемое кино, и до самого конца с ним пребудут только бессменная Тарабанова, к финалу уставшая подкрашивать виски, и бифокальный Петров. Да еще Лина укором судьбы мелькнет иногда в студийных коридорах, патрулируемая угрюмою напомаженною критикессою. Но это потом. А сейчас словно сквозь дождь старинных лент он смотрел на чудо в долине, и ему казалось, он слышит — не ветер, нет, а тонкий звук льющегося сквозь пальцы золотого песка времени, а время было — между тем как ...
Живые вещи
Новорожденный младенец входит в мир головой, а не ножками. Не календарный, настоящий двадцать первый век в поэзии будет отмечен прежде всего новым содержанием, острым лучом мысли. Дарье Кулеш есть что сказать. Современный мир, погрязший в апатии и обыденности, ее явно раздражает, но это раздражение — творческое. Юная поэтесса азартно погружается в житейский хаос, надеясь создать из него что-то стоящее, причем создать не только на бумаге. Ее жизнетворческий порыв, максималистская мечта о построении человека из груды черновиков явно перекликаются с поэзией русского футуризма. Что ж, если из футуризма вычесть социальный утопизм, то эта могучая система словесно-стиховых приемов еще может дать небывалые результаты — в отличие от постакмеистического болота, в котором все еще продолжают тонуть унылые стихотворцы чуть ли не трех поколений. Дарья Кулеш уже опубликовала одно выразительное стихотворение в “Арионе”, но настоящий дебют ее — здесь и сейчас: в “Новом мире” экспонируется по-настоящему индивидуальный новый мир со своими дерзкими и властными законами.
Вл. Новиков.
Шансон д’амур
В Лионе или
Лилле
под ливнем я шла и смотрела вниз:
в черных лодочках белые ноги мои
плыли…
Я не сразу тебя заметила.
…В серебристом “пежо”
ты присохшие брызги стираешь с моей
голени,
а я ничего не чувствую —
как будто ты ластиком трешь
бумагу.
Зачем?
И дождь уже вроде бы кончился…
Щекотно!
Целуешь мне кончики пальцев:
сухие леденцы ногтей
скользнули по твоим губам;
на язык, на зубок не попали —
еще не успел
распробовать.
А ну-ка
отниму
руку!
Ты не в глаза, а на глаза
смотришь.
Я для тебя — совсем не я,
а части тела
в одном наборе —
все включено!