Бледное от поста и московской весны лицо регента было встревоженным.
— Моя мать очень волнуется.
Еще бы! Адрес и телефон у Агапия, и уже какая-то позвонила, говорит, болящая, просила денег. Или одежду. Что есть лишнего.
Шаркая тяжелыми ногами и сердясь по обыкновению, служительница гасила свечи в пустынном храме, поглядывая в сторону регента и задержавшей его прихожанки: прихожанка не уходила, что-то объясняя, и платок носовой тискала. Явно просилась в хор. Но зачем такая непраздничная женщина? Регент и сам малахольный, на девиц не глядит. Тут такая краля наведывалась, платочек газовый, каблучки, он не взял. Голос есть, сказал, а грамоты не знает. Теперь грамотные толпой повалили, и эта из грамотных — вздыхала, выбирая оплавившийся воск, тетя Паша, Прасковья, которая Параскева, ныне пенсионерка, прежде удалая комсомолка... А те двое все чирикали.
— Там еще конвертик был вложен с дарственной надписью. Я знаю, в церкви многие не разделяют взглядов этого священника, но нельзя отрицать, что он был по крайней мере чистый сердцем и если ошибался...
— Да, да, — поспешно прервал регент, — он ошибался, безусловно, тут и говорить нечего, но это уж совсем к другому. И вы не думайте, что к нему относились предубежденно. Неправда. Раздувают специально, а вот, кстати, наш отец Михаил прекрасно знал его и даже служил с ним. Расхождения — другое дело. Конечно, он ошибался. Но и отец Павел ошибался. И отец Сергий... Они все ошибались. Как же иначе! То есть, наверное, можно не ошибаться, но как Господь положит. А мы люди... Дождитесь отца Михаила, он уже разоблачается. Расскажете — легче будет.
Она присела на лавку возле окна, и сейчас же плотный молодой мужчина с бородкою лопатой, в плаще и с сумкою, перекинутой через плечо, поведал мрачно:
— Мы к трапезе идем. Батюшка устал.
— Все ходят, ходят, передохнуть не дадут, — запричитала Параскева, что гасила свечи, а простое крестьянское лицо отца Михаила, напротив, оживилось, когда женщина в капюшоне, петляя и путаясь, наконец добралась до развязки, а слушал вначале, как привычно для исповеди, вполоборота, только ухо приклонив к говорящей.
— Теперь такое творится! Ко мне подойдут — пусти на ночь! А я им... — И священник угрожающе взмахнул локтем, будто прогоняя. — Доверчивая ты, ох, Господи! Тут еще у меня прихожанку обманули, любовью поманили, а на руках у дуры перстни. Но я ее не виню. Я ее понимаю... А к тебе твой не приставал? Они ведь, сумасшедшие, чуть что — об этом. Да! И зачем ты его к себе привела? Регент, говоришь, узелки его нес? Ну, регент у нас знаешь какой! Конечно, талант есть и старание... А дома-то попадет, когда муж вернется?
— Не скоро вернется.
Отец Михаил покачал головой:
— Мужчины, они такие, не ревнует, не ревнует — и вдруг!
— Здесь другое.
— Ну, смотри, больше никого не пускай. Дни такие.
— Страстная скоро.
— Я сказал — дни такие, — сердито повторил священник, — легко отделалась.
И скоро перекрестив, пошел к выходу. Бородатый двинулся за ним.
— Батюшка, я ведь в милицию заявление подала! — призналась.
— Что? Тут ты сама решай. Тут твое дело. — Отец Михаил развел руками и вдруг с хитрецою поманил, так что она догнала его, зашептал: — Если того увидишь, ты ему скажи: у меня муж в КГБ работает. Вот! Отдай вещи.
— Женщина, мне храм запирать.
Это уж Параскева.
— Ухожу.
Обведя глазами непривычно свободное пространство храма, она вообразила слабогудящее движение людей уже через несколько часов здесь, когда не толпа, но еще и не паства, и голос служки в полутьме, и даже фистулы хоть той же Параскевы, принимающей записочки на завтрашнюю литургию о здравии и упокоении, все полно ожидания и сокровенного смысла, дареного и ей — просто так, ни за что . И давняя оторопь детская настигла: она стоит около распростершейся по каменному полу почтенной дамы в фетровой шляпке, недоумевая, что горделивая веселая бабушка рухнула, как больная, а теперь лежит у ее ног, обутых в валенки по скорой зиме, и свечи, которые та ей дала подержать, еще не зажжены и липнут к ладони, а глаза поднять боязно, но она подымает, и вспоминается — Казанская. И вспоминается запоздалое, но — в разуме — Крещение, и тайное — дочери, и разрешенный звон колоколов вместе с прожигающими плечо слезами поседелой незнакомки, что дожила.