Выбрать главу

Бормотал, и вермишель бормотала, и телевизор «Юность» тоже бормотал — «Пятое колесо» катилось в сумрачном пространстве, слабо и мутно высвечивая экран: уважаемый председатель, уважаемые депутаты! — кланялись невнятные фигуры из черных и белых точек, посапывал сникший от долгого лая и обиды пятнистый таксик; через семьдесят лет с небольшим в ее роду опять селились собаки, и какая-никакая мебелишка того века стояла по стенам, и книги ждали своего часа — часа чтения или часа пожара, что могло опять быть здесь, что грозило в окна, что подступало к дверям, к чему никто не был готов, и она сама, с весенней одышкой бредущая замусоренными дворами за коротконогой собакой с профилем Нефертити от продовольственного на Горке до булочной у Хлебозавода, но и девушки с нарумяненными лицами, переступающие брезгливо лужи растопленной соли, но и старухи с клеенчатыми сумками и визитками на еду, приколотыми к подкладкам тяжелых пальто, но и Главный с этой несчастной метиной на лбу — все надеялись на чудо.

Не до седьмого же колена…

До седьмого, до седьмого, думала она, наливая в тарелку этот ночной суп, к которому Агапий припал лицом — и только: — Ложку давай! — и заработала ложка, а он, всхлипывая на каждом глотке, обтирал рукавом враз вспотевшее лицо. Но сколь он над супом рыдал, столь и собака злобилась — она была врагом нищих, как и определено у Линнея. С барскою надменностью она приподнимала верхнюю губу, ее нельзя было сейчас прогнать, увести, она была готова и на хозяйку кинуться; многочисленные запахи, идущие от гостя, говорили ей подробней и больше, чем нестриженый затылок или утопленный в подскульях взгляд. То, что было сокрыто до срока, она уже знала и негодовала: тьмы и тьмы неведомых сведений били в замшевый нос. Она даже ноздри, бедная, поджимала. О, как они пахли все вместе — вокзалы и матушки, и та, болящая, у которой он ночевал прошлою ночью, а как утек, так и она назад в душевную больницу, где болела, и шашлычник, одаривший мокрою луковицей и булкой, закисшей от острого соуса, а «Житие Марии Египетской», тоненькая брошюрка с ятями и фитою, та уж благоухала общим вагоном с обязательной дезинфекцией раз в сутки, который аж с самой Сибири подрагивал и скрежетал на стыках, особенно когда спускался с Уральского хребта, то есть и горным хребтом отдавали нечетко ксерокопированные твердые знаки, а особенно станцией Ярославль-два, где отец Агапий и вскочил в поезд; опаздывал, как в храм на службу, но тоже подоспел в последний момент.

… — Молиться буду! — хмуро отодвинул тарелку. — Пса упрячь.

В ее комнате, где перед трехстворчатым зеркалом в самом уголке картонные иконки Спаса и Всех Скорбящих, лишь метнул глазами по мелочевке из бус и браслетиков, скопившихся за уже длинную жизнь и распиханных по шкатулкам и вазочкам вперемешку с усохшими, но державшими облик цветами, и перекрестился наотмашь, забирая перстами много пространства в магический четырехугольник — ото лба к солнечному сплетению и по обоим плечам справа налево, так что слышно было, как ударял себя, и что-то звякнуло — в нем ли самом обломилось или под рясою зазвенело, но он с этим же звоном и хрустом опустился на пол, и розовые подштанники обнажились.

— Господи Иисусе Христе, Боже наш, истинный и живый путю, — начал скороговоркою и не подымая головы молитву о путешествующих, в то время как собака царапалась, как кошка, в стеклянную дверь кухни… — состранствовати мнимому Твоему отцу Иосифу и Пречистой Ти Деве Матери во Египет изволивый, и Луце и Клеопе во Эммаус спутешествовавый! И ныне смиренно молим Тя, Владыко Пресвятый, и рабом Твоим Агапием Твоею благодатию спутешествуй, — монотонно, но живо, плача и головы не подымая, молил он о путешествующих и о самом себе молил, трясясь тягостной скорбью, так что отступила в смятении давшая ему приют. И дверцу прикрыла.