Выбрать главу

Не способен ни жить, ни сойти с ума, астронавт во сне напрягает ухо,

словно воду пробует, будто свет зажигает. Но в космосе звуков нет,

как и воздуха, как и святого духа. Ни крестов-полумесяцев, ни ворон

над остывшим, покинутым полем боя; если ты покорен и покорён,

не страшись, не рыдай — выбирай любое из полей, чтобы в нем

                                                                                                                    обращаться в прах,

вспоминая грозный рассвет в горах Средней Азии, двадцать четыре слова

на прощание. Ветрена и легка, что стакан кобыльего молока, неуместного,

пузырящегося и хмельного…

 

                           *      *

                              *

Вечером первого января запрещенный табачный дым

вьется под небеленым, под потолком моего жилища.

Холодно, и засыпать пора. На бумаге я был одним,

а по жизни, кто спорит, глупее, зато и проще, и чище.

Пыльные стекла оконные подрагивают под новогодним ветром,

колокольные языки качаются, и оставшиеся в живых

мирно посапывают во сне — опаленном, не слишком светлом,

но глубоком и беззащитном. Пес сторожевой притих

в конуре, постылую цепь обмотав вокруг правой передней лапы.

Брат его кот, вылитый сфинкс, отмахивается от невидимых мух,

снежных, должно быть. Неприкаянная, неправедная, могла бы,

как говорится, сложиться удачнее, но уже, похоже, потух

желтый огонь светофора на тушинском перекрестке. Се,

отвлекаясь от книги лжемудреца, над электрической плиткой грея

пальцы, подливаю случайного в восьмигранный стакан. Осе

или пчеле, сладкоежкам, спокон веков ясно, что немолодое время

совершенно не зря сочится по капле, когда на дворе темно,

высыхая, воспламеняясь, дыша — полусладкое, недорогое.

Снег идет. Плачет старик. И пускай на крестинах оно одно,

в одиночестве — близко к тому, а на поминках совсем другое —

обучись — коль уж иного нет — обходиться этим вином,

чтобы под старость не лицедействуя и уже без страха

и стыда поглощать растворенный в нем

невесомый яд, возбудитель праха.

 

                           *      *

                               *

Зима грядет, а мы с нее особых льгот не требуем,

помимо легкомыслия под влажным, важным небом —

и хочется скукожиться от зависти постыдной

то к юношеской рожице, то к птице стреловидной.

Все пауки да паузы, веревочка в кармашке —

у помрачневшей Яузы ни рыбки, ни рюмашки

не выпросить, не вымолить, не прикупить, хоть тресни.

У старой чайки выбор есть, ей, верно, интереснее

орать, чем мне — дурачиться, отшельничать во имя

музбыки да собачиться с красавицами злыми.

О чем мой ангел молится под окнами больницы?

И хочется и колется на снежную страницу

лечь строчкой неразборчивой к исходу русской ночи —

а лед неразговорчивый рыхл, удручен, непрочен —

и молча своды низкие над сталинским ампиром

обмениваются записками с похмельным дольним миром

Нежный театр

Окончание. Начало см. “Новый мир”, № 7 с. г.

 

В рухляди нашей жизни Буся проявилась негорючим женским веществом. И я, к моему великому сожалению, не смог никогда сказать о ней, что она вышла из сгустка материнского тумана.

Но все-таки плотным теплым телом.

Проявилась из той области, где, не оставляя даже зияния, отсутствовала моя мать.

Я помню Любу вместе с собой, помню ее с низины своего детского возраста в “парке культуры и отдыха”. Эти три слова, словно выделенные курсивом, в моем сознанье навсегда застыли нераздельной триадой. Любое из трех повлечет за собой два остальных.