Буся в ее разговорах — повод для укора всему человечеству.
Вечная, никогда не взрослеющая воспитанница.
Вот, скажем, воспоминание: в низком окне быстро вытемнело отяжелевшее небо, но еще не начался ливень, и в комнате запахло прибитой уличной пылью, и она, невидимая, войдя в ноздри, как-то онемела, изнемогла, но по-особенному, не лишившись смысла, а вдруг обозначив собой отчуждение, дикость, редкостную праздность небытия. В этот миг вмещались великие смыслы. Что может так случиться, что не будет ничего. Вообще ничего .
И уныние этого смысла смывалось дождем, — южным неудержимым ливнем.
Бабушка выносила на двор тазы. Ведь Люба, приходя к ней иногда, мыла дождевой водой свои волосы. И это была их тайна, нечастый женский ритуал, на который мне смотреть было нельзя. Я только слушал уютный стук кружки о таз и маленький шум воды, преисполненный робости. Сами они молчали. И я тогда ловил себя на том, что почему-то не могу сдержаться. Так мне хочется помочиться. Тут же. Немедленно. Я сжимал бедра и казался себе русалкой, только на миг выползшей на сушу. И слабенькая бегония в бабушкиной комнате, где я отсиживался за закрытыми дверями, едва выдерживала натиск моей детской урины. “Ну что за дух стоит? Как в предбаннике — ну чистый дубовый веник”, — жаловалась бабушка самой себе.
Наверное, поэтому кислый запах мочи никогда не отталкивал меня, я его не брезгую. И потому не боюсь плотского духа русских отхожих мест. Мне видятся ровная почва, присыпанная распаренной дубовой листвой.
Вот скетч. Учебный фильм. Середина жаркого лета.
Буся режет крутые яйца для окрошки. За окнами — летний ливень. Внезапный, как и должно быть в наших краях летом.
— Больно крупно, Любовь, ты что-то яйца посекла. Крупно, говорю. Почему? А потому, что, значит, сейчас град пойдет.
И действительно, небо моментально напрягалось, в его чернильницу бухала гроза, мы включали свет, и ливень обращался градом. Сверху сыпалась прозрачная скользкая фасоль. Будто прорвался пакет.
Бабушка вздыхала, как радио:
— И посевам не повезло.
Это “и” означало, что до града не повезло всем остальным.
Бабушка, забывшись, возражает радио, выкрученному на полную громкость.
— Знаю, знаю я твою брехню хваленую, как индюк, растренделся, — едко говорит она, издеваясь над диктором, и машет раздраженно газетой в сторону радио, как на муху.
Мужской голос, полный галантности, только что провозгласил прогноз погоды. Словно замечательное стихотворение, сочиненное к этому часу.
— Вот-вот, солнечно-то оно, может, и солнечно, без тебя вижу, и все одно — дождю быть! Что тогда и в левом колене подсвербливает.
Она уже говорит не диктору, а в том же раздраженном регистре себе, своему потаенному учебнику великого русского языка:
— “Дождю быть” или “дождю бывать”, как правильно-то...
Дальше, уже молча, она ведет диалог сама с собой, и речь, как змея, легко вернулась в щель ее рта. Она лишь поправляет высокий, еще не сползший на затылок пучок1.
К вечеру он съедет к самому воротнику пестрого халата. Словно в цветник.
Характерный автоматический жест всегда свидетельствует о напряженной умственной работе. Она словно затыкает пучком шевеление клубка мыслей.
И изощренный глагол “подсвербливает” ее совершенно не волнует. Ведь на самом деле — не свербит, а именно подсвербливает. Обозначено безупречно, а ее волнуют только напряженные абстракции: вроде быть-стать-есть-идти...
Она не терпит чужого резонерства, это — только ее епархия.
Любаша обожает вместе с бабушкой купать меня, вполне повзрослевшего для осознания невеликого тела — как собственного, мальчикового, неотъемлемого. Во мне в самой глубине ведь уже проснулось липкое чувство стыда. Но ко мне относятся во время этой необходимой процедуры с такой любовью, что мне делается моего стыда стыдно. Под их “купы-купы” я инстинктивно слабею, хочу свернуться калачиком и улечься в таз в околоплодные мутные воды.
Бабушка чувствует что-то. И, поворачивая меня к себе, инстинктивно заслоняет, и Буся выглядывает и заигрывает со мною из-за ее надежной спины. Поэтому женские взгляды, гуляющие по мне, смешиваются на мне, как пряжа, и к концу купания я становлюсь одетым в их долгие шарящие по мне зрительные волокна.