— Хороша водочка, а? Это тебе не нынешняя кась, которой мужиков травят. Еще из старых запасов прибережена. Эх, мать честная, давай по второй.
Хозяин разлил водку себе и мне, добавил бабке.
— А где Клавдия Егоровна? — спросил я, вспомнив о хозяйке.
— Ты шибко-то не обращай на нее внимания. У нее малость того... Как Кольку-то у нас, младшего, поездом задавило, у ей с головой чего-то сделалось, заговариваться стала.
— Как заговариваться?
— А вот, к примеру, зима, снегу целы забои под окошком, а бабка моя про грибы печется: “Иван, ты грибы-ти почистил ле?” Я говорю: “Каки грибы, бабка, зима на дворе”. А она все свое: “Ты почисти грибы-ти, дедко, нельзя ведь на завтра оставлять, спортятся”. Или опеть ни с того, ни с сего спросит: “Ак это где у меня мамушка-то? Пошто чай-то нейдет пить?”. “Так, бат, мати-то у тебя давным-давно померла. — отвечаю. — Ты что, бабака, совсем уж из ума выжила”.
Тут в сенях кто-то заскребся, и Герасимович живо поднялся из-за стола. В приоткрытую дверь с любопытством заглянула и повела носом маленькая, белая, как снег, собачонка. Заметно чернели только живые угольки ее глаз, подвижный нос и передние лапы.
— Пронька-то у меня, Про-ня. — Иван Герасимович склонился и потрепал собаку за ухом. По всему было видно, что этот жест приятен хозяину не меньше, чем Проньке. Лицо его засветилось в улыбке и сделалось счастливым, как у ребенка.
— Ну, поди давай в избу. Пронька, поди давай. На-ко, я тебе кусок дам.
Герасимович намазал маслом краюшку черного хлеба и бросил под порог. Пронька заскочил в комнату, схватил хлеб и стремительно исчез в сенях.
— Вот бесенок! Пока бабка дорожку не постелет на пол, он ведь и в горницу не зайдет. И кусок ему только с маслом подавай. Простой хлеб дак и ись не станет.
— А на зверя как он у тебя идет? — спросил я с видом знатока, хотя сам, признаться, ничего не смыслил в охоте.
— Ты что, парень, кака ему охота. Он ведь слепой у меня.
— Разве?!
— Пронька-то? Сле-пой. Совсем ничего не чует. — Старик утвердительно качнул головой. — Я ведь случаем о нем узнал. Какая-то приблудная родила в гараже, вот он и прижился у мужиков. Там он у их и на сварку насмотрелся, еще щенком ослеп. Шофера баловались да тешились с им, а мне жалко стало, вот я и принес его домой. Бабка поворчала сперва, а потом смирилась. Самой любо стало. Ишь, какой теперь вырос! Хозяин горделиво посмотрел на дверь, словно бы Пронька и сейчас еще сидел у порога и слушал стариковы россказни.
Мы еще раз подняли по стопке, и моим ногам в старых стоптанных валенках стало жарко и тесно. Голову окружило приятным туманцем, а на душе сделалось празднично, как бывает на доброй и веселой гостьбе. Казалось, еще чуток, и мы с Герасимовичем запоем песню. Но пока все свистело и пело только на воле. Море не унималось ни на минуту, окатывая избу дождем и ветром.
Отставив в сторонку чашку с блюдцем, Клавдея перекрестилась и посмотрела на меня.
— Спасибо за угошшенье, пора и честь знать. Нать домой собираться.
Она встала из-за стола и, придерживаясь за приступок, пошарила ногой у печки.
— Ты не помнишь, дедко, в каких я туфлях пришла? Не в белых?
— В калошах, — подмигнул мне Герасимович и смахнул со стола крошки. — Ты что, старая, мы дома с тобой, в своей избы.
— До-ма? — недоуменно переспросила старуха. Озираясь по сторонам, она вышла из комнаты, но вскоре, как ни в чем не бывало, снова присоседилась к нашей честной компании.
— Вы кушайте, кушайте, чай-от пейте... — Она открыла крышку и заглянула в самовар. — На дедка не обрашшайте внимания. Ему ведь рюмочку-то нельзя показывать. Как выпьет, так не ест ничего, а еще и песню запоет.
— От народный контроль явился, — встрепенулся Герасимович. — И запою, и выпью! Не много у нас, стариков, и радости-то осталось.
— Пей, пей, кормилец, сам наживал! — примирительно поддакнула Клавдея и подала мне фотокарточку, которую держала в руках все это время.
С фотографии на меня глянул бравый русоволосый парень в военной форме с сержантскими лычками на погонах. Я сразу догадался, что это и есть младший сын Николай, по которому так безутешно скомнет Егоровна.
— Какой орел, — сказал я из уважения к старикам, разглядывая на снимке Колькины значки и петлички.
— Ой, что ты! Он такой боевящий был, — подтвердил мои догадки Иван Герасимович. — С малешенька со мной и в море, и на сенкосах.