Евгений Ермолин. Одинокий герой. Памяти Анатолия Азольского. — “Континент”, 2008, № 1 (135) <http:// magazines.russ.ru/continent> .
Примечательное исследование — густое, проницательное, захватывающее развитием читательского анализа, сопереживанием героям и личности самого А. А. Некоторые догадки совпали и с моими ощущениями. “В чем-то главном герои Азольского похожи на персонажей прозы Грэма Грина или кино Анджея Вайды. <…> Герою Азольского присуще редкое по силе, отчаянное стремление как-нибудь сохранить ощущение собственной наличности, подлинный остаток в мнимом мире советской фальши. <…> Азольский очень хорошо видит внешнюю границу человека. Но он не столь решительно входит в ту сферу человеческого бытия, которая растет „изнутри” человека, точнее — из его отношений с метаисторическим и метасоциальным абсолютом. Теология Азольского апофатична. О Боге у него свидетельствуют лишь интуиция помраченности мира и человека да приступы тоски, которая временами наваливается на его героев, когда метафизика тоски сминает алгебру выживания. Этим местом душа героя болит, как болит отрезанная нога”.
Но вот когда в этом же номере (обзор художественной прозы) читаю у Евгения Ермолина: “Патологическое отсутствие в прозе Иличевского духовного измерения отчасти компенсируется дикой прелестью его описаний, имитирующих романтическое волхвование в манере, напоминающей иногда раннего Горького, с примесью лермонтовской „Тамани””, — согласиться с критиком никак не могу. Соглашаюсь с И. Роднянской: проза А. И. может нравиться — не нравиться, но заподозрить ее в отсутствии трансцендентного импульса, кажется, невозможно.
Жестокость: возмущает или радует? — “Октябрь”, 2008, № 5 <http://magazines.russ.ru/October>.
“Как относиться к этому явлению? В чем искать причины и считать ли его характерной приметой только нынешнего времени? На эти вопросы мы попросили ответить молодых журналистов в возрасте до тридцати лет, тех, кто воспитан последними десятилетиями и к кому в первую очередь обращены „щекотание нервов” и „адреналиновая подпитка”.
Принято считать, что продукция подобного рода молодым в их большинстве нравится,-— прививка жестокостью сделала свое дело. Не говорят ли в таком случае возмущенные их отклики о том, что воспитать привычку даже к отстраненной агрессии не так легко?”
Тут пять авторов, вот две фразы — из текста, открывающего список возмущенных. “Однако умолчания для России всегда были дороже, потому что они труднее”. И: “Жестокость в эпоху ее технической воспроизводимости стала продуктом” (Федор Ермошин).
Вечеслав Казакевич. Наедине с тобою, брат. Рассказ. — “Знамя”, 2008, № 5 <http://magazines.russ.ru/znamia>.
Это, пожалуй, самое необычное произведение о родственной любви, которое мне доводилось читать. Довлатовская проза о брате Борисе не то чтобы бледнеет перед панорамой отношений Валентина и Вечеслава, их многолетними взаимоподпитывающимися скрытыми драмами, — но оказывается домашней байкой, размещенной на соседней странице с ненаписанным рассказом Достоевского.
Как вернули Соловьева и Ключевского. Переворот в исторической науке, устроенный товарищем Сталиным. Публикация Александра Степанова, Александра
Короткова и Сергея Мельчина. — “Родина”, 2008, № 5.
Карл Радек и другие товарищи написали Хозяину, что “комакадемики”, выросшие на “школе Покровского”, — малограмотны, неначитанны и компрометируют новый курс. Хозяин подумал и распорядился планово издать немарксистских классиков.
Товарищей-советчиков вскоре планово поубивали. Классики остались. Соответствующие документы публикуются.
Сергей Калашников. Акупунктура. — “Мегалит”, Волгоград, 2007, № 4.
“Константин Батюшков: „Болезнь моя не миновала, а немного затихла. Кругом мрачное молчание, дом пуст, дождик накрапывает, в саду слякоть. Что делать? Все прочитал, что было, даже ‘Вестник Европы’. Давай вспоминать старину. Давай писать
набело, impromptu, без самолюбия, и посмотрим, что выльется; писать так скоро, как говоришь, без претензий, как мало авторов пишут”.
И действительно „вылилось”, „без претензий” — никто из „блоковедов” до сих пор так и не заметил: