Выбрать главу

Эта старая дедушкина курковка и теперь была рядом с ним, лежала в лодке на телдосах, усыпанных рыбными клестками. Галерий Васильевич еще издали заприметил под щельей еловый выворотень, выгреб к нему против течения и выпрыгнул на отмель у пригрубого берега. Раньше Ера высилась над рекой продолговатым носком, но с годами ледоходы истерли, промыли новое русло, и коса превратилась в остров, отделившись от матерой земли бурливым проливом. Отделились от бесцеремонного наезжего люда и здешние малинники, почти сплошняком покрывшие тихий и маленький островок. Малина рождалась тут каждогодно и в таком изобилии, что в безветренный день в кустах могло запросто окружить голову хмельным ягодным духом.

Задышливо отдуваясь, Василич взобрался на берег и пошел наугад к ближнему бурелому, окруженному со всех сторон высокими диковатыми кустьями. Уже с краю малиновых зарослей было заметно — ягоду не ворошили тут целый век. Так она зазывно красела из-под каждого листочка, так была велика, что едва держалась на тоненьком стебельке, ждущая в нетерпении — только дунь на нее, — чтобы тотчас скатиться в подставленную ладошку. Галерий Васильевич так и делал. Слегка приседал под кустом, выискивая красную гроздь покрупнее, чуть трогал влажные листья, и малина радостно осыпалась в берестяной туес. “Ишь, сколь едреняща ягодка-то! Как приду, нать сразу прибрать ее, а то убежит”, — прикидывал он в уме, пробуя малину на вкус. Часа три без передыху и устали промышлял Васильевич ягоды. Азартно и шумно, словно медведь, продирался сквозь малинники, хрустел ветками под ногами, весь до нитки вымок и, дав по острову лишнего кругаля, наконец выбрел на берег к своей лодке. Скинул с плеч рюкзак и ружьишко, ущипнул из посудины горсть пахучих размякших ягод и присел на сухую лесину, блаженно вытянув ноги.

В сумеречной тиши отчетливо и таинственно слышался каждый шорох. У ближней кулижки плескались утки, высоко в бережинах, невидимые от воды, шумели кусты, скрипела старым стволом рябина, а где-то совсем рядом пролетела птица, взбивая тяжелым крылом стылую приречную темноту. Солнце к этому часу уже упряталось за нехожими долами и лесами и оттого река казалась особенно глубокой и черной, как ночное небо.

Галерий Васильевич опасливо пригляделся к кустам. Ему вдруг припомнилось, как давным-давно с соседом Андреем Прокопьевичем они охотились на току. Как шли с ружьями солнечным весенним лесом, жгли костер в засторонке, устраивая место для спанья, а к вечеру, в потемни, выбрели ко глухариному току и схоронились под елками. Лес, как и сейчас, был темен и тих. Старику Прокопьевичу все хотелось поговорить, он покашливал в закуржевевшую рукавицу и негромко шептал:

— Слыш-ко, раньше, говорят, рябы-ти с корову были!

— Угу, — недовольно мычал в ответ Геля. На току он охотился первый раз, был молчалив и только зыркал по сторонам большими глазищами.

— А пошто ты не спрашивашь, как ряб-то маленьким стал? — не унимался напарник. Он похохатывал и подтыкал Гельку в бок. Ждал, когда тот спросит.

Но Галерий молчал. Ему было неприятно стариковское веселье. “Вот старый пентюх, — незлобиво думал он, чертыхаясь. — Нашел время позубоскалить, сидел бы лучше, как мышь, и не выкуркивал”.

Прокопич отворачивался, гремел ружьецом, обиженно утирался рукавом телогрейки. Молчание тяготило его, и он снова приступал со своим давешним разговором:

— А дело-то просто было, житейско, — нашептывал старик торопливо, боясь, как бы его не прервали. — Бог-то шел мимо, увидал ряба с корову и испужался. Сделал ряба-то маленьким из-за этого, разделил мясо по всем птицам. Часть отдал глухарю, часть — пеструхе, и куроптю, и косачу, и марьюхе… Вот ишь как! А ты-то думал-гадал.

— Да ничего я не думал, — огрызался Гелька. — Больно мне нужно.

Глухари объявились на вечерней зорьке. Они прилетели из глубины темного дремотного леса, сбились шумной ватажкой на краю борка, возле болота, и закружились в свадебном хороводе. Волоча по снежному насту темно-серые крылья, распушив пышные веера хвостов, самцы притопывали вокруг коткающих пеструх, вызывающе взглядывая на них красными глазами. А как самозабвенно пели они любовные серенады! Какие высокие ноты брали и как забывали все на свете, любуясь своими подружками в ржаво-охристых перьях. Сюда бы надо было созвать какого-нибудь древнего поэта Алкмана, который, говорят, любил песни птиц, но Галерий и старик Прокопич, конечно, ни сном ни духом не знали ни забытого поэта, ни его лирики. Они просто бежали на глухариный зов — каждый раз на три шага, — но когда он умолкал, замирали, как снежные ели, ожидая новой запевки. А на краю ельника, у белых узоров от крыльев, они вскинули ружья и стали стрелять по песне.