просветляся умом на Господню Пасху,
Великодня вместивши сердцем воскресным ласку,
ко пещере Антониевой с думой притек недерзкой,
по любве своей и, конечно, в долгу послушания (аще
ты поставлен смотреть за пещерой ближней),
осененный мыслию необлыжной —
покадить богоносных отцев усопших, в ларцах лежащих.
Бормоча Иоанново-златоустое словище, что об аде,
огорчися который, ибо упразднися,
и огорчися, ибо також умертвися и низложися,
Дионисий инок очутися в пещерском хладе,
где покоятся Авраамий трудолюбивый,
чудотворец Исаия да Пимен постник цвет благовонный,
да Сильвестр, да Нифон, епископом Новгородским бывый,
мученик Кукша, а также Макарий, — помнящи “времена оны”, —
а подале — Феофил, Алексий, Сириг Мелетий,
Ефрем евнух умная голубица,
словом Божиим питашеся паче, нежели брашном,
Спиридон, незлобия крин [1] , и Никодим победотезоименитый,
Илия Муромский, непреоборимый воин,
в руце имущий от оружия язву, и другие братья,
также Лука эконом, Элладий, Сисой, Онисим…
Поднял свой глас Дионисий: “Преподобнии ботцы! Христос воскресе!”,
ко мощам святым помавая кадилом, поклоняясь подземным высям.
И внезапу услышал он отзыв должный,
как по чину: “Воистину-де воскресе!..”
Все, кто лежали вокруг в закромах укромных,
во пещерной пресветлой тьме, во гробех кипарисных,
сочетались в единстве гласном словес огромных,
жарким словом возстав из своих обиталищ присных.
И вновь тишина тишин разлилась в подземье — венцом молчанья.
Поклонился гробам живым Дионисий с волненьем в жилах
и затворил уста — аж до дней скончанья,
потому что прибавить ни слова он был не в силах.
Да и ведь поразмыслим, братие: впрямь, глаголать нелепо,
коль слуховым осязал ты славу Господню зреньем...
Вот таким, речет патерик, удостоен был умудреньем
во святой горе киевской отец Дионисий Щепа,
что сокрылся затем в затвор, дабы впоследствии там умерети,
не перемолвясь боле ни с кем и словом.
Было то в лето тыща четыреста пятьдесят третье
по Рождестве Христовом.
27 апреля 2008, Пасха Господня
Кузнечик
Елене Буевич и сыну её Ивану
Час настал, отделяющий души от тел,
и застыла ветла у крыльца.
И кузнечик, мерцая крылами, слетел
на худую ладонь чернеца.
И продвинулась жизнь по сухому лицу,
и монах свою выю пригнул.
И кузнечик в глаза заглянул чернецу,
и чернец кузнецу — заглянул.
“Как последняя весть на ладони моей,
так я весь — на ладони Твоей...” —
молвил схимник, радея о смерти своей
и луну упустив меж ветвей.
“Перейти переход, и не будет конца —
в этом знак кузнеца-пришлеца.
Переходного всем не избегнуть венца —
по веленью и знаку Отца.
Нет, не смерть нас страшит, а страшит переход,
щель меж жизнями — этой и той.
Всяк идёт через страх на свободу свобод
И трепещет от правды простой”.
И ещё дошептал: “Погоди, Азраил,
не спеши, погоди, Шестикрыл!”
Но зелёный разлив синеву озарил,
дверцы сферного зренья открыл.
И послышался стрекот, похожий на гул,
и как будто бы ивы пригнул.
…И кузнечик бездвижную руку лягнул:
в неизбежное небо прыгнбул.
* *
*
До и после — как водится — долгая тишина.
Что нам классик шепочет? Что ночь нежна.
Будем, значит, подруга, и мы ж нежны.