В разговоре со стариком, уже на посадку заходили, признался вдруг:
— А молиться я совсем не умею.
— Так выучите. Чего проще? — ответил тот и добавил рассеянно, уже прислушиваясь к меняющемуся гулу двигателей: — Дышать-то вы умеете.
На том разговор как-то сам собой иссяк... Выходя из самолёта, простились сдержанно. Последние слова легли свинцовой городской росой, отягчали душу чувством сожаления: зря, зря об этом заговорил.
На земле ни за что бы не стал, а в воздухе — не сдержался. Так ведь тот и впрямь оказался товарищем по несчастью: пока садились, весь испариной покрылся, губы посинели. Да… что ни говори, а страх объединяет наскоро, тяп-ляп, с кем попало. “Дышать-то вы умеете”. Сказал, а сам совсем о другом думал. Но сказал. По инерции, что ли? Сама собой вывалилась — сусалью золочённая фраза. Как из птичьего клюва подобранная по случаю блестяшка.
Всюду попса, да. Ею и живы.
Ладно, проехали! Не до того сейчас.
“А молиться — да — не умею! Всё просьбы получаются. Вместо молитв. Жалкие просьбы, просьбишки. Только просить-то — о чём? Как-то даже неприлично просить”.
— Вот и я!
Тяжёлая Борисова лапа упала на плечо.
— Чтоб тебя!
— И я рад тебя видеть.
Улыбка: ямочки и румянец, превращающие щёки в маковки яблок. Беспокойные косматые пальцы: звериные хребты, мелькающие тесной стаей.
Виктор успел развернуться вполоборота к брату, грузно нависшему над столиком.
Борис опирается на костыль, правую ступню — загипсованную, мультяшно-огромную — держит на весу.
— Прости, Вить, что заставил тебя лететь. Всё из-за этого. Видишь, как меня…
— Что случилось-то? — кивнул Виктор на гипс.
Одной рукой вцепившись в поперечину костыля, другой — Виктору в плечо, Борис долго метил задом в стул. Наконец аккуратно плюхнулся, костыль к соседнему стулу примостил. Освежил улыбку:
— Глупость случилась.
— Я очень удивлён.
— Словом, билет купил до Петрозаводска, вышел из аэропорта… Вон, здесь всё и произошло, — ткнул пальцем себе за спину. — Это я ещё не хватился, что основные-то деньжищи у Дианы забыл… Вышел, и так мне весело! Никогда ещё билет в кармане так меня не радовал. Вот она, думаю, свобода! Понимаешь? В порыве радости решил станцевать, — опустил смешливые глаза. — От эмоций, понимаешь? Схватил девушку. Тур вальса, мадемуазель! Ну… она мне со всей дури и ткнула каблуком в ногу. — Борис подтянул брючину повыше, поглядел на гипс. — Мне здесь же, в медпункте, загипсовали. Упросил. Как доеду — схожу на рентген, поглядим, чего там. Натасканная дэвушка была, не иначе, — вздохнул Борис. — А с виду милашка.
Замолчал и к кофе потянулся. И опять улыбнулся — вопросительно: дай хлебнуть?
Виктор молча подвинул ему кофе, встал, пошёл за новым.
Весело ему! Видел бы, гадёныш, Диану.
Проститься с женщиной, с которой прожил несколько лет, которая готова была родить тебе ребёнка, но и на аборт пошла без истерик, — куцей запиской на рекламке из почтового ящика: “Переезжаю в другой город. P. S. Прости за всё”… Это даже для Бориса Загоскина чересчур. И такое жестокое позёрство — постскриптум в записке из двух предложений.
— Кофе, пожалуйста. Двойную порцию.
— В смысле?
Продавщица почему-то сбита с толку этой просьбой. Лицо её твердеет, захлопывается перед ним как дверь с табличкой “Технический перерыв”.
— В смысле — двойную порцию, — Виктор растерянно поводит плечами. — Я вам в два раза больше заплачу, а вы мне в два раза больше насыплете. Кофе…
Она какое-то время размышляет, ищет подвоха в его самовольной арифметике. Находит.
— Нет, — цедит она, глядя сквозь Виктора. — В прейскуранте нет двойных.
И, клюнув ложкой в открытую банку, роняет в стакан положенные по прейскуранту граммы.
— Тогда воды половину…
Но она уже налила, уже упёрла в лоб Виктору кинжальный, отливающий нешуточной злостью взгляд. Что ж, бывает. Ни с того ни с сего вызверится кто-нибудь — эка невидаль! Мы люди закалённые, нас кусать — только зубы тупить. Ухватил стакан за самый краешек, пошёл назад к брату, повторяя про себя на манер диктора, зачитывающего оптимистичный рекламный слоган: “В прейскуранте нет двойных! В прейскуранте нет двойных!”