И от муки — полюбит».
«Нет, — сказал я шаманке, —
не хочу я в кричащую рану
Превращать ее сердце...
Боль не вернет ее мне.
Пусть уйдет она с русским,
пусть отдаст ему то, что недавно
Мне, любя, отдавала.
Пусть сделает это, а я
На край жизни отправлюсь,
туда, где земля к небу ближе,
И залезу на небо,
покинув навек землю злую».
Это я и назвал романтизмом. Казалось бы, в немыслимых стилистических условиях, в нерифмованном псевдофольклорном стихотворении, в котором почти отсутствуют метафора и вообще присущие Традиции атрибуты, разве что старорежимные инверсии, классицистская привычка описывать персонаж его же речью и другие редкие украшения.
Так вот, в этом эстетическом аскетизме со всей остротой присутствует романтический штамп. Штамп в этом случае не дурновкусие, не набивший оскомину прием, а некий эмоциональный регресс, тяга к прошлой культуре. А ведь если вдуматься, культура всегда уже прошла. Будущее находится в сфере воображаемого, моделируемого. Кто может знать этот завтрашний день? Оказывается, тот, кто знает день вчерашний, кто обладает вкусом, умением распознавать все то же, уже бывшее, являющее себя в повторе, ницшеанском возвращении вновь и вновь. «Когда будет мочиться за чумом» — не есть ли это сама Красота, предъявляющая себя с неизъяснимым (вернее — точно схваченным словом Поэта) бесстыдством. Герой уходит, оставляя блаженную землю, где страдание открылось ему как содержание жизни.
ГОВОРЯТ ОХОТНИКИ НА ТЮЛЕНЕЙ
Нивхский обряд
Зло, причиненное морю
и Старухе моря,
Той богине дряхлеющей...
Гибель ее тюленей
Мучает нас, убивающих...
Мы вернем ей их головы,
мы вернем ей их души тюленьи.
Будем бить в наши бубны
и прощенья просить у богини.
Рана моря кормящего
в нас сегодня болит, не щадит.
Как иначе залечишь?
Зло — пожалуй, главная тема книги и вообще Тема Стратановского. Это не православный грех, это надконфессиональное образование внутри тела говорящего — того, кто хочет, может и должен говорить. «Блаженства рана», которая бередила лингвистическое тело прошлой излишне эротизированной культуры, превращается в рану нравственную. И это не достоевщина, не морализаторство на чуждом (отчужденном от русского) материале, это желание найти новый Закон, новую Власть, требующую нового Слова...
3
Теперь я даже не знаю, как обозначить то, что произошло со Стратановским и со всей поэтической парадигмой. Очевидно, что прежняя эстетика сложной формы и большого Смысла погибла под развалинами империи, во многом подкрепляющей свою противоположность, поэзию. Но наш герой оказался больше самой культуры, изничтожающей рудименты и требующей новых слов, — слов с маленькой буквы, бесконечно убегающих от Смысла, которого больше нет. Потребление предполагает манкость, то есть красивый (привлекательный) объект (предмет) на горизонте желания. Собственно этот объект, эта Вещь и формирует нового человека, новую гуманитарную культуру. В ней нет места остановке, это череда поглощений, завороженность мнимыми величинами. Боль здесь в дефиците, ее словно отменили или даже запретили. Только кайф, этот новый вид наслаждения взамен традиционного прикосновения к лучшему, другому, неизведанному. Все подлежит систематическому наслаждению, объявленному первым и единственным способом бытования в мире. И странно, что сам язык все еще легален. Возможно, потому, что информационное изобилие множит Слово на бесчисленное поле клонов, производящих немыслимый (то есть уводящий в безмыслие) шум. Что такое Интернет, как не машина по производству шума, а не языка. И Поэт — опять пишу с большой буквы — этому шуму противопоставляет отбор, вкус, тот же язык. Возвращает человека в мир, который его когда-то породил, лучше сказать — выдумал. В этом и заключается отступничество: в отступлении от правил сегодняшнего дня и в том, что Александр Мень определял как «уход», тот малый подвиг, на который способен каждый.