И все же я не готов полностью принять данную версию В. К. Кантора. Конечно, им сказаны отрезвляющие слова о «народолюбии» Достоевского: верно, что «народ» великому романисту известен намного хуже, чем писателям-помещикам (его опыт каторжанина и наблюдения за городскими низами весьма специфичны), в произведениях народ почти не изображается и фигурирует в публицистике как плоская идеологема. (Исключением остается теплый, но какой-то сновиденческий образ мужика Марея.) Но при всем том вряд ли Макар мыслился Достоевским как религиозный фантом Версилова, как некая одномерная иллюстрация его мечты о народном «благообразии». Взять хотя бы эпизод с разбитой иконой. В романах Достоевского такие жесты-инверсии обычно нотируют вторжение высокой мистической реальности. Макар, в той пародийной окраске, которую ему придает В. К. Кантор, вряд ли заслуживал бы соотнесения с этой акцией. Собственно, эпизод так и не получил в нашей критике убедительного толкования [16] . Автор отвергает — как необоснованную — красивую догадку Т. Касаткиной об иконе св. Андрея и св. Макария, но и объяснение Е. Курганова, к которому он склоняется (раскол иконы — преодоление раскола в себе и отход от религиозного официоза), кажется весьма натянутым.
Толкование образа Версилова, как представляется, есть nervus probandi этой книги. В. К. Кантором удачно найдено мотто, обозначающее и предмет версиловской патетики, и тему собственных построений в своих последних публикациях — «русский европеец». Правда, по инерции (если так) он все же часто именует этого героя, вроде бы снявшего оппозицию западников и славянофилов, западником. Феномен «русского европейца» требует не только признания того, что когда-то Новалис запечатлел формулой «Европа, то есть Христианство», но и субъекта, который увидел бы в этом личную миссию. Версилов, со всеми своими сломами, представляет собой, как показано в книге В. К. Кантора, литературное доказательство возможности такой личности. Дело не в дворянстве как социальном слое, замечает он, дистанцируясь от К. Леонтьева. «У Достоевского речь шла о другом, о возникновении культурного типа России, тип этот возник в дворянстве прежде всего в результате некоего духовного усилия по переработке культурных смыслов мировой, в основном европейской цивилизации. Этот тип и представлял Россию в мире. Беда и историческая трагедия была в том, что наработанные им смыслы были отринуты, а их носители изгнаны из страны, так что смыслы эти ушли из русской жизни. Но вот они вернулись, во многом определяя не политику, не социальную жизнь, а то, что они и должны определять — нашу духовную жизнь». Автор переоткрыл (или — открыл) тему, которую как-то проглядели историки идей: полуутопический проект 1810 — 1840-х годов, предполагавший преображение части дворянского сословия в новое духовное рыцарство. У этой идеи был недолгий век: Достоевский, Леонтьев, Соловьев скорее закрыли тему, чем подхватили ее. Но то, что она так рельефно воскресла в «европейских» сюжетах В. К. Кантора, побуждает к неспешным медитациям о том, что нас ждет после постпостмодерна.