Выбрать главу

расцветаешь в дымах               крышами, шпилями

в оба лёгких реки                       льдом не стесняемой

дышишь ровно свистишь         под литавры разрывов

 

(обойдёмся на этот раз без схемы, всё ясно и так, и быстро и начерно вариация на вторую тему):

 

дрожаньем листвы

              и очерком лоз дымовых

обвивших дыхание

              что крепчает в последней борьбе

под шквал огнеградин

              ты дерево или пожар

 

Вариация II (темы первая и вторая) —

 

в этом солнце дневном           блещущем ярко

растопляющем снегсмертную изморось

или пот на челе                        выпарив жаром

ты готовишься встать             в тень того, кто

словно ожившее

            кровеносное дерево несокрушим

чья медная длань простирается выше холодной реки

дыхание жизни дыхание смерти в огромных его

глазах поглотивших громовый просвберк атмосфер

 

Вариация III (на первую тему) —

 

в солнце жизни влитой

нет, скорей виноград

загнутый лозами

смертной бури побег

виски обвиваешь

всаднику

высящемуся горою — —

 

Дифирамб! Получается самый настоящий дифирамб!»

Глава вторая. Вера

 

V

 

«…Amo, et cupio, et te solum diligo, et, sine te jam vivere nequeo; et caetera quis mulieres et alios inducunt, et suas testantur affectiones» [1] , — почему-то эта ироничная фраза их Апулеевых «Метаморфоз» крепко засела в мозгу Глеба. Не то чтобы он в некоторые моменты жизни чувствовал себя Луцием, превратившимся в осла (хотя и это было), просто сила Вериной любви, выражаемой действенно и словесно, перехлёстывала через край понимания, заставляла его сомневаться в реальности переживаемого, где их счастье нерасторжимо сплелось с общим несчастьем.

«Так не бывает», — сказал бы на его месте много кто. «Это незаслуженно», — говорил себе Глеб. Он словно забывал, что происходившее было выстрадано годами ошибок и срывов, множеством неверных шагов.

Глеб, как и всякий по-настоящему счастливый человек, не понимал, внутри какого предельного, редко переживаемого с такой полнотой состояния он находился. Вокруг были возрастающее разрушение, война, всё большая неопределённость будущего. Внутри — напряжение жизни и её смыслов. Прежнее казалось тенью, вдруг отпавшей, и теперь Глеб, словно бы выздоровевший, шёл в свиристящем и залитом светом, не по-осеннему и не по-городски бестенном солнечном пространстве, охваченном качаемыми — нет, не бомбовыми ударами и артобстрелом, а резким балтийским ветром — деревьями, и октябрьский ветер пел полногрудым дыханием вздымавшей в нём лучшее весны.

«Но, в конце концов, если цитировать римлян, то прав и Марциал, утверждавший, что „дикие звери лгать не умеют”, ибо сейчас, при всеобщем снятии перегородок, мы стали именно предоставленными самим себе дикими зверьми, выпущенными на городское приволье из разбомбленного зоопарка.

Если бы я мог выразить музыкой или, на худой конец, словом то, что переживал. Но музыка, певшая внутри, откликалась лишь на экстатический восторг неизбежного сокрушения этого внезапно распахнувшегося — во всю ширину горизонта и во всю вертикаль видимого пространства — чувства, а слова мои слишком точны, слишком сухи, просеиваясь шорохом, а не солнечным ветром между ловящими их пальцами».К тому, что ощущалось, Глеб мог подобрать только чужое, и созвучность его внутреннего настрою всех тех, чьим словесным волшебством он восхищался давно, особенно в пору юности, только убеждала его в тщете любых попыток выразить себя индивидуальным речением.

Вот Арсений Татищев — где он теперь, по оставлении нашего Петрограда, в каких палестинах? жив ли ещё? — в изданном в 1922 году на дурной бумаге, со стираемой от первого неловкого прикосновения типографской печатью, почти квадратном томике «Светозвучие» были такие бередившие солнечным — вопреки обстоятельствам, в каких Татищев слагал их, — смятением строки: