— Я привез калым — сам добыл его на великой охоте, — заговорил Хадко, но в тот же момент черный трехгранный наконечник вновь возник перед его лицом. Старик трясся от гнева.
— Ты хочешь, чтобы все племена и роды знали, что Пяк берет калым краденым?! Ты хвастаешь шкурами с красной стрелой и думаешь: старый Пяк не знает, что это знак Ившей? Ты украл их, ты такой же мерзавец, как твой отец!
Сватовство расстроилось… Рука Хадко потянулась к пальме, лежавшей рядом, и, увидев это, старик попятился.
Все знали еще одно отличие Мэбэта. Оскорбления он ни во что не ставил, смеялся, когда кто-нибудь пробовал говорить ему в глаза те слова, которые люди не забывают, и гордятся, когда отомстят за них. Но от недозволенного прикосновения к Мэбэту, равно как и к добру его, живым не уходил никто. Две зимы назад пятеро пришлых иноплеменников, выброшенных своим народом, скитались по тайге, нападая на чумы юраков. Они пропали бесследно, когда наведались в становище любимца божьего. По весне охотники нашли в разных местах головы с татуированными лицами: Мэбэт закопал их в снег по границам своих угодий.
Старый Пяк знал об этом. Он видел: здесь больше, чем добро, — наследник любимца божьего, и потому угрозы его не заходили дальше разумного. Скорее он согласился бы отгрызть собственную руку, чем убить сына человека, которому нет равных ни в тайге, ни в тундре. Но все же Пяк надеялся, что непрошеный жених струсит...
Рука Хадко сжимала древко пальмы. Сын Мэбэта чувствовал, как глухой гнев, поднявшийся откуда-то из глубин тела, остановился в середине груди. Старик опытным глазом видел это и, чтобы не уронить лица, сказал зло и сухо — так же, как в момент встречи:
— Убирайся. Иначе кому-то из нас не остаться в живых.
Заика, пролежавший все это время за нартами, взял хорей и ткнул в бок правого оленя. Вскрикнув полозьями на подтаявшем снегу, упряжка двинулись с места. Олени шли тихо, никем не погоняемые — Хадко уже не было надобности спешить. Нарты уходили все дальше, и Человек Пурги смотрел безучастно, как удалялось становище и старый Пяк становился маленьким и тусклым. Вдруг из чума выскочила фигурка и бросилась догонять разукрашенные нарты. Изумленный Хадко остановил оленей.
То бежала к нему девушка — дочь старого Пяка. Она кричала: “Стой, сын Мэбэта, подожди меня!..”
Хадко уже видел ее лицо — милое, с ярко-черными глазами, как мокрые камни речные, то лицо, которое, увидев однажды на большом празднике, он запомнил навсегда. Лик девушки был с ним во все дни, сиял, как летнее солнце.
Она остановилась совсем близко. Хадко видел, как дочь Пяка собирает все силы, чтобы унять улыбку. Девушка вдохнула полную грудь воздуха, звонко плюнула в сторону нарт и тут же помчалась обратно, заливаясь смехом. Она прибежала к отцу и сквозь смех спросила:
— Отец, я все правильно сделала? Я сделала, как ты сказал…
Старый Пяк, ничего не ответив, вернулся в чум.
Всю дорогу, пока олени неизвестно куда несли разукрашенные нарты, Махако причитал:
— Ой, беда с этими шкурами, прямо беда. Видел я, что они меченые, да думал — твои. Росомахи мы с тобой: надо было сказать, что купил ты этих оленей. Или подарили…
Одноглазая Ведьма
— И плюнула? — закричал Мэбэт.
— И плюнула, — подтвердил Заика.
Мэбэт упал на шкуры — хохот душил его.
— Только, — робко продолжил Заика, — она должна была попасть в Хадко — ведь это он собирался жениться на ней. А почему-то попала в меня…
Мэбэт ничего не сказал в ответ — он не мог говорить. Когда же речь вернулась к любимцу божьему, он стал расспрашивать Махако, как оказались они у Одноглазой Ведьмы и хорошо ли провели там время.
Одноглазую знали если не все люди тайги, то многие. Она происходила из рода шаманов и сама когда-то шаманила. Но однажды нарушила важный запрет, сила ушла от нее и не возвращалась больше. Духи отказывались говорить с Ведьмой, боги опускали полог при ее появлении и ни в один из миров не пускали ее душу. И потому не могла она больше ни камлать, ни предсказывать, ни лечить. Поначалу люди не ведали о ее беде и так же по привычке ходили к ней сами или завали в свои становища и угощали богато. Однако с годами ходили и звали все реже — видели, что нет от этого никакой пользы.
Одноглазая осталась жить в своем чуме, сняла с жилища белые ленты, с ровдуг содрала скребком шаманские знаки, растоптала бубен, забыла его имя, выбросила колотушку и упала в тоску. Она хотела умереть и была уверена, что скоро это случится, но смерть не приходила — видно, и здесь была на нее обида в мирах.