Выбрать главу

Еще ряд примеров того, как Солженицын обогащает далевский текст, часто при этом и сокращая его.

Даль:

«ОБОЗЕРЩИНА, обозерье пск околица большого озера и жители ея».

Солженицын:

«ОБОЗЕРЬЕ — околица большого озера».

Солженицын напоминает нам о земле, прилегающей к озеру, как об особом природном укладе — и вместе с тем подчеркивает его пустынность, покинутость людьми (поскольку на «жителей ея» это слово уже не распространяется). Одно слово — маленькая притча о жизни природы и о вымирании человека, опустении русской деревни.

Даль:

«ВОЗНЕВЕРОВАТЬ чему, стать не верить, сомневаться, отрицать».

Солженицын:

«ВОЗНЕВЕРОВАТЬ чему — стать не верить, усумняться».

Вместе с Солженицыным мы знаем о психологических оттенках и практических приложениях этого слова больше, чем в прошлом веке мог знать Даль. Для современников тургеневского Базарова «возневеровать» еще значило «отрицать», а для наших современников, таких, как Иван Денисович, «возневеровать» вполне может сочетаться и с приятием. Да и «усумняться» как-то смиреннее, боязливее, чем «сомневаться», как будто допускается сомнение в самом сомнении.

Даль:

«ВЛЮБОВАТЬСЯ во что, любуясь пристраститься».

Солженицын:

«ВЛЮБОВАТЬСЯ в кого — любуясь, пристраститься».

У Даля описывается пристрастие к вещицам: так и видишь какую-нибудь хорошенькую барышню, влюбовавшуюся в не менее хорошенький зонтик. У Солженицына — совсем другая энергетика этого чувства: влюбоваться в кого — и уже не оторваться ни глазами, ни сердцем, хотя бы только любуясь на расстоянии. Тут угадывается опять-таки солженицынский персонаж, Глеб Нержин или Олег Костоглотов, заглоченные судьбой, зарешеченные, за стеной шарашки или больничной палаты, кому дано пристраститься одними только глазами, как зрителю, — но тем более неотвратимо, «до полной гибели всерьез». «Влюбоваться» — очень нужное Солженицыну слово, незаменимое; по сравнению с «влюбиться» оно несет в себе и большую отстраненность — «любоваться», и большую обреченность — «пристраститься».

Итак, солженицынские слова вместе с определениями выписаны из Даля — но они так пропущены через опыт «второтолкователя», что, каждое по-своему, становятся парафразами огромного текста по имени Солженицын. Сам Солженицын, может быть, и не имел в виду тех смысловых оттенков, которые мы приписываем ему, — но подлинно художественный текст всегда умнее автора, и слова в солженицынском словаре сами говорят за себя, кричат о том, о чем автор молчит.

Границу, отделяющую однословие как творческий жанр от слова как единицы языка, языководство от языковедения, трудно провести в случае Даля — Солженицына, которые как бы дважды меняются ролями в описанном нами случае «со-словария», редчайшем образчике двойного языкового орешка. Чтобы войти в состав общенародного языка, быть включенными в Словарь «живого великорусского» наравне с общеупотребительными словами, новообразования должны восприниматься столь же или даже более «естественно», чем их соседи по словарю, камуфлироваться и мимикрировать под народную речь (хотя переборщить с «народностью» тоже опасно, и заимствованные слова «автомат» и «гармония» более естественно звучат для русского уха, чем натужно-свойские «живуля» и «соглас»). Поэтому далевско-солженицынские однословия, в отличие от хлебниковских, воспринимаются как прозаизмы, скроенные по закону разговорной речи.

Казалось бы, грань, отделяющая поэтизм от прозаизма, — весьма условная, но формально-композиционным признаком такого размежевания служит отсутствие у Солженицына именно любимого хлебниковского приема — «скорнения», сложения двух корней — например, «красавда» (красота + правда), «дружево» (дружить + кружево). Солженицын редко соединяет разные корни — для него в этом начало умозрительно-произвольного, «утопического», насильственного спаривания разных смыслов.