Выбрать главу

К языку и его формам Юлий Дубов завидно зорок. Для каждого из диалектов есть своя зона обитания — и автор кроит свой роман из кусочков речевых жанров. Письма водителя Платона другу (голая информация без понимания). Мысли Ларри (бесчеловечное течение неколебимой субъективной правоты). Литературная запись популярной телепередачи (воображаемый карауловский «Момент истины», в который приглашен Платон). Газетные заметки. Предсмертный монолог Виктора Сысоева.

Даже «язык денег» Дубов поначалу вводит как «чужой язык» — вынося тему то в пространство «еврейского сказа» а la Бабель (в потешной баталии торговцев кружевными трусиками Бенциона Лазаревича и Семена Моисеевича — этаких Твидл-Ди и Твидл-Дума раннего капитализма), то в речь эмигранта Сержа Марьена, то, прямо по-толстовски, — в иностранную графику: «Look here, — говорил Леонарди. — The retail price for a cellular phone in Taiwan is no more than two hundred bucks. We can sell it here for five hundred at least. Three hundred profit at one unit!» Перевод бесед с первым иностранным партнером «Инфокара», разумеется, приводится в сносках — и, как и в случае с французским щебетом «Войны и мира», по большому счету ни за чем не нужен. В гостиных 1810-х звучат светские bon mots — их «французскость» важнее их содержания. Устроители СП в 1990-х беседуют про business и profit — ничуть не равные русским «би-изьнес, понимаешь ли» и «наживе» — на нынешнем общепонятном языке международного общения.

Вячеслав Курицын, описывая в сетевой рецензии книгу академика Гаспарова «Записи и выписки», сравнил ее с рубинштейновскими «Случаями из языка» и определил как «случаи языков»: вот такой бывает язык и такой тоже (www.vesti.ru/books). Может быть, этот коллекционерский (и отчасти хармсовский) жанр «случаев» годен для описания 90-х как мало какой другой.

Подруги криминальных авторитетов, скупающие целиком ювелирные магазины в Лондоне за наличные и без переводчика. Бронированная машина осторожного бизнесмена и расстрел ее угнанным из соседней части танком. Супостат, защитившийся от яда, пули и ножа, но придавленный скинутой с крыши статуей. У Полины Дашковой или Александры Марининой, даже у Корецкого с Леоновым все это смотрелось бы совершенно естественным — и совершенно надуманным. Но Дубову удается балансировать на тонкой грани качественной литературы, не впадая в жанр и оставаясь достоверным.

И тут приходится писать о вещах совершенно иррациональных — о том, что принято называть эпическим дыханием и чего напрочь лишено большинство современных прозаиков. Это удивительное свойство позволяет переплавить, как в алхимическом тигле, баешный набор и политическую лакомость исходных веществ в живого романного гомункулуса: он движется и говорит, из его ран и ссадин течет настоящая кровь.

И последнее. Роман про менеджмент и профессионализм возник как продукт менеджмента и профессионализма. Издатель прочитал исходный текст «Большой пайки» и оценил его как интересный, но сырой. Один из лучших редакторов в России, получив роман, не вычеркнул ни строки, но иначе разбил и перераспределил эпизоды между семью главами. Автор рассказывает об этом с видимым удовольствием и поясняет: «Я ведь любитель, а он — профессионал». Если угодно, это еще один урок романа.

Александр ГАВРИЛОВ.

Елена Касаткина

Неосуществимая истина

А. Платонов. Записные книжки. Материалы к биографии. М., ИМЛИ РАН, «Наследие», 2000, 421 стр.

Записные книжки и дневники становятся самым ходовым жанром. Неспособность погрузиться в чужую воображаемую жизнь, нежелание перевоплощаться и двигаться вслед за героем от младенчества к дряхлости по страницам пухлого романа привели к прозе двадцатого века, которая попыталась отделаться не только от характера, но и от персонажа. Разбухание придуманной жизни, а потом ее убывание и усадка остались в девятнадцатом веке. Двадцатый век разрушил логические связи романа, его последовательную повествовательность, рационалистический каркас, попытки истолкования мира и какую бы то ни было причинность. Он занимался сотворением языка, противоположным автоматизму, и как следствие — отсутствием предсказуемости в поведении героев, хоть во многом и унифицированных страхом и тоталитарным давлением, перетиравшим личные свойства человека. Осмысление случайностей жизни приводит к признанию ее абсурдности или к религиозности. Примерно этим занималась Литература на протяжении двадцатого века, с первых строк начиная разговор о главном: метафизике, экзистенции, онтологии. Роман превращается в собрание афоризмов, где афоризм — сжатая метафора, информация и мудрость. Новый жанр предельно сжатой мысли, не нуждающейся в пояснении и иллюстрации. Единственная форма настоящего — камни, образующие холм. Поэтому не удивительно, что к двадцать первому веку мы читаем либо поэзию, где мысль сконцентрирована до предела и привита к образу, либо записные книжки, где пунктиром (но каким жирным!) нам преподносится сразу вывод, исход наблюдения или размышления. Это, по-видимому, связано с дискретностью сознания, не поспевающего за убыстряющимся временем, или с дискретностью самого времени (ведь крушение традиционного романа совпало не только с крушением реальности, но и с открытием Эйнштейном теории относительности). Почти одновременный выход «Дневников» Кафки, записных книжек И. Ильфа и А. Платонова и «Записок и выписок» М. Гаспарова позволяет говорить о популярности нового жанра.