Таня толкнула его в грудь руками.
— А ну сидеть! — рявкнул он, но она уже вскочила с лесенки, рванулась к двери и дернула за круглую, точь-в-точь как его луковица, ручку. Дверь не открылась.
«Сволочь, запер», — подумала Таня и саданула кулаком со всей силой по стеклянной вставке. Стекло со звоном вылетело, но дверь не открылась.
— Дура, — сказал он спокойно, — ручку поверни.
Он запахнул халат, под которым мелькнула голая грудь и академическая луковица в расстегнутой прорехе светлых брюк…
Таня вылетела пробкой из института и понеслась прочь от храма науки, в котором все было мерзость, грязь, мразь…
Яуза была утешительна, особенно если не смотреть на береговые фабричные застройки, которые чуть ли не с петровских времен отбирали у реки воду и выливали взамен помои… гончары, кожевенники, мануфактурщики… А река все оставалась невинной, живой…
Таня взошла на горбатый мостик, нависающий над рекой, загляделась в текучую грустно-зеленую воду.
Порезанная рука болела, но кровь уже остановилась, хотя бинты успели промокнуть. Милая тетка попалась в аптеке. Ни слова не говоря взяла стерильные подушечки, бинт, наложила грамотную повязку. Средний и безымянный палец склеила пластырем. Самый сильный порез был как раз между пальцами, на том самом месте, где у мамы шрам от рыболовного крючка, — не забавно ли?
Денег у Тани не было: сумку оставила в кабинете Гансовского, висит на спинке стула, заваленного медицинскими книгами, которые Таня никогда в жизни не будет читать. Хорошо бы сказать отцу, чтобы он сумочку ее у Гансовского забрал. Так и сказать: хотел меня трахнуть, но я убежала. И спросить, что он думает насчет приличий и всей бодяги, которую так уважает. Впрочем, говорить ему ничего нельзя — хотя он человек воспитанный по части вилок и ножей, «спасибо» и «до свиданья», но если рассказать ему об этой истории, он Гансовского просто убьет. Нет, не убьет. Изобьет. Изметелит. И Таня засмеялась, представив себе, как отец, загнав Гансовского в угол кабинета, где Таня сидела на дурацкой лесенке, обрушивает на его крашеную башку увесистые кулаки…
— Бедная Лиза! — сказала она вслух, заглянув в последний раз в яузскую воду. — Топиться не будем.
Ее уже перестало колотить от возбуждения и захотелось немедленно кому-нибудь рассказать об этом приключении. Но рассказать было некому. Подруг, известное дело, было множество, но самая задушевная, одноклассница, сразу после школы вышла замуж, скоро родила и теперь сидела на даче с ребенком. Дачного адреса Таня не знала. Две наиболее симпатичные сокурсницы укатили в отпуск на Кавказ. Тома для этого случая полностью отпадала. Да и не была она Тане подругой. Обсуждать это приключение с молодыми людьми, во множестве около Тани крутившимися, было и неинтересно, и невозможно. К тому же, несмотря на всю мерзость происшествия, почему-то оно дико волновало. Да, луковица эта произвела впечатление…
«Кажется, я задержалась… Гнусный старик, но почему-то пробрало… Пора… Чепуха какая-то — никто не нравится, никого не люблю… Подружки все уже при любовниках… Хорошо бы посоветоваться с взрослой умной женщиной — но таких в окружении нет…»
Она и не заметила, как свернула с набережной на благообразную, совершенно не московскую по виду улицу, обсаженную старыми, регулярно расставленными липами. Какие-то госпитали, желтые старинные и полустаринные строения, не то казармы, не то общежития. Матросская Тишина называлась улица. Это было Лефортово, и попала сюда Таня впервые.
С утра она ничего не ела, но домой не хотелось. Все деньги остались в сумке. «Когда денег нет совсем, гораздо лучше, чем когда их мало», — озарило вдруг ее. Странное это было озарение — что-что, а деньги всегда у нее были. Была собственная зарплата, и была жестяная коробка в кухне, из которой брали кому сколько надо, и Василиса постоянно удивлялась, как быстро расходятся деньги, и пыталась навести порядок в расходах… У Тани впервые в жизни не было ни копейки, и ей было от этого забавно и весело. Она прекрасно знала, как добраться до дому зайцем, на троллейбусах и трамваях, или просто взять такси, а дома расплатиться… Ключей, впрочем, тоже не было — в сумке остались. Всем была хороша новая юбка — итальянская, цвета рыжего апельсина, с кнопками-клепками, но без карманов. Никогда ничего не буду покупать без карманов… И быть голодной сегодня ей тоже нравилось — легкость и свобода… Вот-вот, что-то важное наконец пришло в голову — про свободу. С чего, например, она решила, что хочет заниматься биологией? В детстве рисовала — хвалили, потом музыкой занималась — хвалили. Книжки отцовские стала читать — опять хвалили. А ей только того и надо было — чтоб хвалили… И старалась, училась, сидела над тетрадями — чтоб отец похвалил. Купилась на похвалу — хорошая девочка… И хватит. И достаточно. Теперь мои поступки не будут зависеть от того, нравятся они отцу, маме, Василисе, кому бы то ни было. Только мне. Я — единственный себе судья. Свобода от чужого мнения. Интересно спросить у отца, значит ли для него что-нибудь мнение Гансовского? Конечно, значит. Они все хотят друг другу нравиться. То есть не все — всем. А свои круги. Закрытые общества… Крысоубийцы. Послушные. Мы, интеллигентные люди… Пошлость какая… Не хочу…