Вот где можно было набраться стойкости — в воспоминаниях о школьных “вечерах”, на которых под какое-то залихватское “А-ма-ма-ма-ма-ма-ё-керу”, что ли, или дураковатое “Пошла Каролинка в поле погулять” необходимо было промаяться положенное число часов, чтобы только не признаться себе, что тебе нет места на празднике жизни. Да и было ли там место кому-нибудь, кроме аллигаторов, в присутствии хотя бы одного из которых человек, разумеется же, не может испытывать ничего, кроме тревоги и тоски?
Юрка — тот вроде бы вполне вписался в новую действительность: отрабатывает “чарльс”, выбрасывает в разные стороны обтянутые зеленые икры — изумительно выдрессированный кабан на задних копытах: “Бабушка, отложи ты вязанье, научи танцевать чарыльстон…”
Зато Витю тоже стало тянуть — нет, не отплясывать, а побыть во внеурочной атмосфере рядом с девочками, как-то незаметно обретшими таинственность, особенно в настоящих платьях, в которых Витя и взрослых не припоминал: то в каких-то колокольных, то в узеньких и блестящих, как ящерки... Праздничных причесок Витя тоже не разбирал, но что и они излучали значительность — особенно непостижимо высокие и воздушные (на уроках бы за них сразу влетело), — это он видел. Мари не может стряпать и стирать, зато умеет петь и танцевать — и правильно, это важнее, чем стряпня и стирка: для них есть тетки. Но много глупостей больших Витя готов был совершить все-таки скорее не ради тех, кто танцует или, пошептавшись, прыскает, а ради тех, кто загадочно стоит у стены. Неизвестно почему одна из таких стоящих во время белого танго внезапно пригласила его, и он обмер, когда его рука поневоле оказалась на ее талии, — еле дотоптался, пока наконец не истаял невероятно томительный “Маленький цветок”.
Витя каждый раз замирал, когда до него доносился популярный куплет: я гляжу ей вслед — ничего в ней нет, — в них во всех что-то было, неизвестно откуда взявшись. Он даже не мог различить, кто из девочек посимпотней, — бивший от всех от них напор тайны делал его полуслепым. А ведь только что, кажется, мог огреть любую из них по спине в догонялках или вступить в нешуточную борьбу за спорное яблоко, хватаясь за все, что под руку попадется…
Однако теперь те же вроде бы самые девочки под слоем явной робости пробуждали в нем еще и скрытую бесшабашность, желание отмочить перед ними что-нибудь отчаянное. Однако аллигаторы, крупные или мелкие, проворные или ленивые, особенно охотно концентрировавшиеся всюду, где попахивало весельем, вселяли в него столь мистический ужас, что он и не смел думать о девочках, ясно понимая, что такие трусы не имеют на это права. Он даже не задерживался перед зеркалом пострадать как следует, до чего он уродливый — длинный нос, глазки бусинками, уши торчат то одно, то другое: до страданий по поводу собственной внешности еще нужно было дорасти — он же снимал свою кандидатуру на гораздо более ранних этапах конкурса. Ибо при одной только мысли, что перед ним сейчас предстанет аллигатор, его покидала всякая воля и достоинство. Так однажды, когда Вите с первого раза не поддалась разбухшая дверь в школу, он, вместо того чтобы дернуть посильнее, жалобно попросил: “Пусти, а?” — аллигаторы любили подобные шутки. Или: услышав крик из футбольной компании: “Куда попрыгал?” — Витя повернулся и покорно пошел прочь, лишь после сообразив, что вопрос относился к мячу. Хотя, пока ему приходилось иметь дело с людьми, а не с аллигаторами, он не отличался особой робостью, вполне умел и пихаться: ты чё, крутой, что ли?!. Даже дрался сколько-то там раз. Но в драке с человеком, как это ни мучительно, ты все-таки знаешь, что он чувствует не только твои удары, но и твою боль, твою обиду… А вот если для него существует исключительно то, что он может увидеть, пощупать, разжевать… Они так про девочек и говорили: щупать.
От этого просто пальцы немеют, ноги подкашиваются. И если ты о себе такое знаешь, разве хватит совести хоть где-то, хоть в чем-то изображать удаль?
Разумеется, глупость юности временами брала свое; разумеется, Вите не раз, не два и не двадцать случалось забывать, кто он есть, у кого-нибудь дома, хотя бы и у себя самого, но в школе забыться ему было тем невозможнее, что он невольно оказался допущенным в аристократический клуб — в радиоузел, — а куда допустили, оттуда могут и шугануть, тем более что и допущен-то он был не за аристократическое искусство вытереть о другого ноги, а всего только за плебейское умение быстро чинить тяжеленный, как паровоз, раздолбанный коллективным обладанием школьный магнитофон, приматывать отставшие коленца синей изолентой и золотой проволокой, а также заменять обмякшие резинки свежими.