С нарастающим стыдом за неотвязного наглеца, не желающего уняться и в чужом доме перед лицом святыни, Витя поспешил ускользнуть к чему-то менее пафосному (по пустякам наглец его не беспокоил):
— Да у тебя здесь просто Эрмитаж!..
— Мы бронзовую козетку и продали в Эрмитаж, — с полной простотой рассмеялась Аня. — Меня нужно было каждое лето в Крым возить — пневмонии донимали, а папа не хотел в министерском пансионате одалживаться, он даже дачный участок не взял. Я ужасно радовалась, когда ее продали. На ней было столько завитков, куда взрослые не могли забраться, так мама наматывала мне тряпочку на палец и заставляла все-все протирать… я эти заросли ненавидела.
Она была маленькой, ее донимали пневмонии, она что-то ненавидела — из груди до кончиков пальцев разлилась расслабляющая нежность, глаза защекотали зарождающиеся слезы умиления и восторга — подвиг, подвиг…
— А эти часы мне подарила бабушка к будущей свадьбе.
И Витя почтительно замер перед той ясной простотой, с которой она произнесла это грубое слово — “свадьба”, “ба”…
Часы с древними римскими цифрами и золотыми резными стрелками вырастали из окаменевшего зеленого мыла и были охвачены золотой аркой изобилия.
А фигурки на… Витя не знал, как назвать эту изысканность, но уж никак, конечно, не комодом или мещанским “сервантом”… Так фигурки на этом самом сразу открыли ему, чему и сколь жалко пыталась подражать Юркина мать, тетя Клепа, она же Клеопатра Алексеевна. Пастушки с овечками, придворные в многослойных юбках или коротеньких облегающих штанишках до колен (ага, у Ани в совхозе было что-то в этом роде…) — все здесь хотя слегка и напоминало тети Клепино собрание, но было настолько изощреннее — глазки, складочки, мизинчики, — что… Правильно, Витина мать не пыталась обзаводиться безделушками, не позорилась.
— Это корниловский фарфор, — доброжелательно поясняла Аня, и Витя уважительно кивал, наматывая на свой нещедрый ус и это заклинание. — Тоже, будь моя воля, половину продала бы. Только пыль собирают.
Аня что-то рассказывала и о тарелках-чашках — майсенский фарфор, китайский фарфор, — но посуда представлялась Вите чем-то слишком интимным, утилитарным, чтобы на нее пялиться. Однако и в ней он успел ощутить некий источник, жиденьким, слабеньким эхом которого оказались все поползновения на изысканность, попадавшиеся ему на глаза в сервантах приятельских мамаш.
Телевизор у Ани был обширный, но не обширнее Витиного — Витин отец придавал этому значение, — но даже и в нем Вите чудилась некая особая простота и сдержанность, как будто он исключительно из демократизма скрывал свое родство с красными деревьями и красными директорами.
В фигурном катании Витю по-настоящему потряс — до замирания, до благоговейного вытягивания шеи — только мужской одинокий полет надо льдом: стройный черный силуэт уносился вдаль, и вдруг — как будто без усилия, как будто сам собой — ВЗЛЕТ!.. Женщины не вызывали у него этого чувства — само собой, он ни на миг не переставал замечать, как это делается: бросались в глаза голые ноги, трусики… А если еще партнер хватал ее за разные места… Будь Витя склонен к философствованиям, он сказал бы, что истинное искусство — даже в спорте — не поражает возможностями нашего тела, но заставляет забыть, что у нас есть тело, заставляет поверить в невозможное.
— Но ты вглядись, вглядись, какая грация, — тормошила его Аня, понуждая разглядеть что-то еще в какой-то своей любимице, и Витя в конце концов заголосил, что грация женщин вовсе не в том, чтобы прыгать и размахивать ногами, а в том, чтобы просто садиться, поворачивать голову, подавать руку…
— Вот на тебя можно смотреть бесконечно, когда ты поправляешь волосы, берешь чашку, подносишь ее к губам… Вот это действительно грация! — в отчаянии закончил он, чувствуя, что лицо уже пылает, и пальцем утверждая на переносице очки, чтобы прикрыть хоть малую часть горящей территории.