Наконец — и тут ивановцы опять оказались первыми и единственными (издание подготовлено Л. Н. Тагановым и О. К. Переверзевым) — издан этот прекрасно оформленный и кропотливо составленный том; издан теми, кто посвятил ей, Барковой, большую часть своей жизни. Я напомню только одну публикацию к 100-летию поэтессы — в «Новом мире» (2001, № 6), сделанную все тем же Л. Н. Тагановым.
«Л<уначарск>ий сулил мне: „Вы можете быть лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы“. Даже это скромное предсказание не сбылось. Но я была права в потенции. Искринки гениальности, несомненно, были в моей натуре. Но была и темнота, и обреченность, и хаос, и гордость превыше всех норм. Из-за великой гордости и крайне высокой самооценки я независтлива и до сих пор. Кому завидовать? Разве я хотела иметь славу и достижения всех этих, имена их, ты же, Господи, веси? Нет! Я хотела бы иметь их материальное положение» (из дневников 1946–1947 годов).
В объемистую книгу вошли, очевидно, почти все стихи Барковой, начиная от книги «Женщина» и так, через двадцатые, — до предсмертных; здесь пьеса «Настасья Костер», проза, письма и документы. Есть и статья о ее жизни, подробнейшая библиография… И все это дышит чудовищным неуютом, тем самым, который всегда остро чувствуется мною при упоминании имени Варлама Шаламова, — тем, чему, вероятно, нет названия, а только лишь бессвязные сплетения слов, что-то о «выброшенности из жизни». Наложение этой судьбы на темы и сюжеты ее вещей (например, пьеса — об оплодотворении человеком обезьяны) рождает уж и вовсе тяжелые ощущения. Но она и не обещала никому быть легкой. Потому и написала немало невероятно сильных, беспощадных по отношению к себе, читателю и к эпохе стихов. А может быть, Баркова слишком рано поняла и решила, что она никому не нужна (хотя были и те, кто ее любил и кого любила она)?
Что же до желания смотреть за край предметов и явлений, то оно было ей соприродно. То, что других отталкивало, — ее влекло: так она, возможно, старалась, как всякий настоящий поэт, почувствовать тайну, имя которой никогда заранее не известно. Вот только бесконечное поминание нечистого очень уж давит.
В сентябре 1974-го она записала такой стишок: «Слезы горькие дешевы, дешевы, / Не жалей эти слезы, пей! / Нашу жизнь превратили в крошево / Для советских свиней». Две странички перевернул — и
Российская научная эмиграция. Двадцать портретов. Под редакцией академиков Г. М. Бонгарда-Левина и В. Е. Захарова. М., «Эдиториал УРСС», 2001, 368 стр.
Переоценить значение этого сборника невозможно. Главное: все эти портреты — от астрофизика Отто Людвиговича Струве до византиста-иконографа Андрея Грабара — написаны профессионалами, в сущности — сегодняшними коллегами великих ученых. Известное присловье о том, как и почему наша тутошняя отечественная наука оказалась подвергнута четвертованию, здесь обрастает многими именами планетарного значения и масштаба. Конкретными судьбами — от химика Алексея Чичибабина до физика Георгия Гамова. С фотографиями, документами, выдержками из писем и выступлений.
Нам есть чем гордиться. Нам нечем гордиться. Теперь по крайней мере конспективное знание о наших главных научных потерях и гордостях — под одной обложкой.
Г. М. Бонгард-Левин. Из «Русской мысли». СПб., «Алетейя», 2002, 228 стр.
Все эти публикации в свое время состоялись в газете, которая тогда еще продавалась в Москве, а теперь доступна лишь подписчикам интернет-версии или жителям Парижа.
Блок, Бальмонт, Шмелев, Вяч. Иванов, Набоков, Добужинский. Три портрета: историк Михаил Ростовцев, востоковед Сергей Ольденбург и исследователь Древнего Рима Теодор Моммзен. Послесловием к сборнику более чем неожиданных работ академика РАН Григория Максимовича Бонгард-Левина стала статья о. Георгия Чистякова — тогда еще заместителя ныне покойной И. А. Иловайской. «Книга <…> получилась… и научным трудом, и художественным произведением, и лирическим дневником, в чем-то даже исповедью».
Замечательно то, что все эти публикации — открытия, сделанные именно ученым-востоковедом, и никем другим.