Иван Дзюба. Свобода и неволя Бориса Чичибабина. С украинского. Перевод Елены Мовчан. — «Дружба народов», 2003, № 5.
«Было нечто Главное, что составляло его суть, и сам он определял, чтбо это. Можно конкретизировать и добавить: абсолютный слух на правду, чувство справедливости и плебейскость (так с вызовом элитарным болтунам-современникам он называл свой врожденный демократизм), открытость всем здоровым проявлениям жизни и высочайшая степень социальной солидарности. <…> Поражает его и то, что общество оказалось не готовым к свободе. Люди остались рабами и компенсируют свое рабство расхристанностью и вседозволенностью. Свобода невозможна без культуры, без ответственности. А именно их и недостает. Это — предмет постоянных размышлений Чичибабина в последние годы. Осознание зависимости свободы от состояния общества, от качества жизни людей связывается для него с другой проблемой — со степенью доходчивости его поэтического слова, — проблемой вроде бы интимно-творческой, а на самом деле драматически-общественной, политической. Он, который неоднократно и на разные лады, можно сказать, бравировал равнодушием к своей популярности, теперь ощутил, что это ему не только далеко не безразлично (скрытый интерес все-таки чувствовался и раньше), но глубоко затрагивает его статус русского поэта с украинскими корнями. <…> „Отпадение“ (позднее помеченное 1992 годом) Украины от России он воспринял как личную трагедию. И это естественно. Его боль понятна — боль приходит без спросу».
Интересно, что сказал бы Дзюба о непубликуемом стихотворении космополита Бродского «На независимость Украины»?
М. В. Добужинский. Облик Петербурга. Публикация, вступительная заметка и примечания Галины Глушанок. — «Звезда», 2003, № 5.
Эссе было опубликовано в 1943, блокадном, году, в эмигрантском журнале «Новоселье».
«Как это ни неожиданно, культ старого Петербурга, который создан был поколением „Мира искусства“, в настоящее время не замер. У нас он имел, кроме исторической, чисто эстетическую и романтическую основу, но весьма сомнительно, что в современной психологии есть место нашему эстетизму и романтике. Однако в советском журнале „Искусство“ за 1938 год пришлось прочесть буквально: „Мы любим петербургскую старину, красоту Петербурга и его ансамбли не меньше, чем ’мирискусники’, но только любовь наша иная“. Выводов я делать не буду, но, по-видимому, то, что было сделано нами в давно прошедшие годы, не пропало даром. Наше поколение после равнодушия наших отцов самостоятельно узнало и осознало любовь к Петербургу».
Н. Заболоцкий. Ночные беседы. Публикация, подготовка и вступительная заметка Самуила Лурье. — «Звезда», 2003, № 5.
Повезло: мне довелось подержать в руках эти тетрадки, фотокопию которых журнал тоже представил на второй странице обложки. Рукопись найдена Лурье в архиве Алексея Ивановича Пантелеева.
Из предисловия: «<…> Если тетрадки более или менее похожи на первую и вторую главы поэмы Николая Заболоцкого „Торжество земледелия“, — хотя разночтения важны и очень красивы, — то карандашная „Третья беседа“ уходит совсем в другую сторону и на другую, по-моему, глубину. И дает нам шанс представить себе отчетливей, кем был Николай Алексеевич Заболоцкий в триумфальном для него и роковом двадцать девятом. И насколько его мышление было несовместимо с жизнью в советской литературе. Известно, какими средствами, какой совокупной мощью эта литература отторгала великого поэта. Но только теперь, только прочитав этот карандашный автограф и хоть отчасти уяснив замысел „Ночных бесед“, — только теперь, пожалуй, мы видим весь этот ужас наяву: это было примерно как в стихотворении Полежаева про погибающего пловца. Но сказать, что Заболоцкий плыл против течения, — ничего не сказать: поток-то был селевой — миллионнотонная грязь. Что нужно сделать с автором, чтобы он припрятал подальше такой текст, как „Третья беседа“, и взамен сочинил тот, что стал третьей главой „Торжества земледелия“, — даже думать об этом невыносимо».
И — Заболоцкий: