Индейцы и ковбойцы — так у Юрки говорили не только в садике, но и в младших классах. На гэдээровские и югославские фильмы про индейцев и ковбойцев Витя с Юркой ходили вместе — прерии и каньоны с раздольным струнным сопровождением сделались для него еще одной родиной; по дороге домой они обсуждали кино с такой горячностью, что однажды их сзади окликнул толстый седой полковник: «Извините, это ваш сын?» — «Да», — растерянно ответил Витя. «Замечательно!» — воскликнул полковник.
«Как я буду сейчас играть!» — пританцовывал от предвкушения Юрка, и Вите оставалось только завидовать: не мог же и он самозабвенно скакать верхом на швейной машине, падать, кувыркаться под воображаемую, но оттого не менее громкую пальбу — на Витину долю доставалось лишь подавать советы. Душу он отводил с наступлением тепла, когда они с Юркой вырывались на волю, в пампасы, в сельву и Флориду (замок Иф они не посещали, ибо вошедшие во вкус туареги продолжали там скреплять свою победу полюбившимся им способом). Давиться в метро и греметь в трамвае вдвоем для них было сплошное удовольствие.
Иссохлые серые травы шелестели в черной воде, как первобытные хвощи после атомной войны, если вообразить себя крошечными лилипутами, — в паре с Юркой Витя невольно брал на себя роль Сашки Бабкина (впрочем, Юрка тоже вплетал в игру все, что только читал или слышал: «Муравей беспомощный, как Тарас Шевченко»). Они могли, наоборот, вообразить себя и великанами, а весеннюю пену на затоплениях превратить в слюну динозавров, жука же плавунца в осьминога-мутанта. А крошечное подводное существо, носившее прозвище «сучок», ибо оно не то от природы, не то мимикрии ради было обклеено микроскопическими сучочками, превратить во что-то вовсе несусветное.
Почки на голых кустах были пушистыми цыплятами, только что вылупившимися из коричневых скорлупок, но через неделю они уже оказывались взрывчиками зеленых звезд (и как невероятно много их вскипало, этих взрывчиков!). Когда они с Юркой, не в силах прервать захлебывающийся эзотерический разговор, вваливались в Витин родной бебельский дом, мать уже и не отчитывала его за то, что он простужает ребенка, — даже и ей стало ясно, что это бесполезно: слишком уж в глубине души он был убежден, что все будет хорошо. Из-за этого наглого чувства Витя почти не боялся даже школы, в которой у Юрки не переводились конфликты. В Витиной душе, кажется, и сценка-то школьная отпечаталась всего одна, в самом нижнем культурном слое: в гулком вестибюле его встречает классная вместе аж с директрисой и объявляет, что Юрка со своим дружком Лешкой Быстровым пытались поджечь детский сад, из которого и сами, можно сказать, только вчера… Отомстить вчерашней тюрьме — это было в Юркином духе, однако оба преступника — русский Иванушка с японцем — братья навек, — уверяли, что всего только хотели поджечь сухие листья, а садик там оказался совершенно случайно. (Юрка, потупясь с выражением безмерного горя, перевесившего даже смеющиеся глазки, непрерывно щипал себя ноготками за пухленькую замурзанную щечку. «Зачем ты себя щиплешь?» — «Стыдно…»)
«В этой жизни ничего из меня не вышло, — грустно рассуждал Юрка по дороге домой. — Но ничего, в следующей я буду человеком. И откуда только учителя все узнают?» — «Это их профессия — все знать». — «Какое коварство!» Сам Юрка с младенчества отличался прямотой, про какую-нибудь игрушечную машинку так и говорил жалобно: «Мне ее никак не сломать!» — тогда как старший сын непременно сказал бы «не разобрать». Юрка и сердоболен был ко всякой живности — сидит на бетонном крылечке, коленями и грудью обнимая бродячего котенка. «Отпусти его, ты можешь от него блох набраться, от своего кота», — иногда Витя охотно играл в серьезного папу. «Почему ты так грубо его называешь — кот? — чуть не со слезами. — Надо говорить, — (выражение беспредельной нежности), — „кисюлька-писюлька“. А сколько бездомных котят в Ленинграде?» — «Не знаю, может быть, тысяч сто». — «Хм… Не так уж и много, мы могли бы прокормить». Как-то спросил на Седьмое, взирая на расходящуюся демонстрацию: «А у царя были дети?» — «Да. Их расстреляли». — «А чему же мы тогда радуемся?»