…Этот же вопрос вернулся ко мне почти через двадцать лет, совсем в другой стране мира, где я снова была чужой. Мне стукнуло сорок, и я начала с нуля. С отметки ниже, чем ноль.
Я оказалась голым человеком на голой земле. Под голым, возможно, пустым, небом. Я никого не знала. Меня никто не хотел знать. Мне не на что было есть. Негде было ночевать. Ну и так далее. Это длилось долго. Чтобы отвязаться, мне говорили: ты сошла с ума, тебя уважают в твоей стране, а здесь ты никто, это же извращение! махровый мазохизм! Я отвечала: да, в моей стране меня уважают, но я — как раз я-то и не уважаю того, что происходит в моей стране. Принять ту ситуацию я не могу. И изменить не могу. А терпеть — не буду.
Странно!.. Оказалось, что во мне, человеке уединенном, затворнике, анахорете, — человеке, единицу без колебаний всегда предпочитающем массе, так сильна идея социальной справедливости. Мне необходимо видеть, что мир вокруг — устроен. Что женщины не замордованы, старики не роются в мусоре, дети не христарадничают, домашние животные не подыхают без крова. Мне необходимо видеть воочию, что слабые защищены. Мне это позарез важно. То есть для меня первостепенно уважать место, где я живу. А это и значит устроить свою частную жизнь.
И вот тогда, в мои сорок лет, когда мне стали ежедневно, чуть ли не ежечасно задавать этот вопрос: “Как ты собираешься тут жить?!” — он повторялся регулярно, раздраженно, риторически — по-русски, по-английски, по-нидерландски, — я вдруг вспомнила, что сходное положение в моей жизни уже было, да, уже было, словно генеральная репетиция, — и проводилась эта генеральная репетиция там, на эстонском хуторе К.
Попала я туда чудом. Начнем с того, что это была “закрытая” (пограничная с Финляндией) местность. Она располагалась на живописном балтийском побережье, отрадно безлюдном, которое стражи советских рубежей ежевечерне пропахивали трактором, чтобы наутро на шелковых песках яснее видеть следы неосмотрительных перебежчиков; лес на берегу, вне патрулируемых дорог, был огражден колючей проволокой — и вообще для проезда в эту местность требовалось разрешение от гибельно опасных органов госбезопасности, а разрешение это органы давали (если давали), разумеется, только на основании вызова со стороны аборигенов — или, выражаясь торжественней, автохтонов. А хуторские автохтоны (я имею в виду жителей всей округи), наделенные похвальным здравомыслием, приглашать в гости русских соседей вовсе не жаждали. Даже молодое поколение, родившееся уже после войны, могло самостоятельно оценить стиль жизни оккупационных властей: в полутора часах автобусной езды от К. находился городок, цементный завод которого, функционировавший на привозной рабочей силе (и, конечно, в соответствии с законами “плановой экономики”), покрыл “лунной пылью” заповедные ландшафты на мили вокруг…
Но мне повезло. На хуторе К., в собственном родовом доме, жил да был Олаф Калью — высоченный седой патриарх восьмидесяти семи лет, служивший когда-то в инфантерии российского императора. И он, по особой своей памяти — дореволюционной, юношеской, восторженной, — относился к русским иначе: он их другими застал… Наверное, он запомнил давно богатых и давно цивилизованных потомков обрусевшего Рюрика — с напомаженными усами, лорнетами, в цилиндрах и накрахмаленных манишках — и дам, которых и описать-то смертному не под силу… И вот образы именно таких русских он с любовью хранил в своей душе. А на другом хуторе, М. (ну и повезло же мне!), жил врач по имени Василий, потомок декабристов, дед и отец которого родились в Эстонии. Этот Василий, теперь уже пенсионер, так долго жил с семьей в этой округе, так безукоризненно говорил по-эстонски — и пользовался таким высоким авторитетом, что все население лесного побережья говорило о нем в один голос: “Вася — настоящий эстонец” (в переводе на русский: “Вася — первоклассный человек”). И вот этот Василий был вдобавок не кем иным, как старинным знакомым той самой Э. Л., которая рисовала мне схемы (“развертывания медсанбата в условиях массированного наступления”), — и вот именно он-то, Василий, лет за десять до моего приезда впервые подбил старого Олафа пригласить Э. Л. с мужем в качестве дачников.
На хуторе, как можно догадаться, таких декадентских словечек не знали — не ведали даже и самого понятия “дачники”. Хуторяне видывали людей, приезжавших в их края, скажем, из Таллинна, в летние коттеджи, — причем, разумеется, в коттеджи собственные. А так, чтобы снимать углы в чужом доме… чтобы пускать к себе в дом чужих… да еще русских… позор и мерзость. Однако “настоящий эстонец Вася” сумел направить общественное мнение немногочисленных жителей К. в правильное русло — и они, хуторяне, сделали для Э. Л. и ее мужа (кстати сказать, морского полковника) любезное исключение.