Это здание (в три этажа) по замыслу было, скорее всего, реабилитационным отделением. За большими немытыми окнами там можно было видеть шведскую стенку, тренажеры… Даже баскетбольный щит с кольцом. Все это пока что пылилось и ржавело. Говорили, некто купил… Говорили, вот-вот… Однако здание пустовало. А девчонка в пустом доме — как ночной сторож, на всякий случай . От нас, если считать, всего-то в пятнадцати-двадцати шагах. Спящее чудо!.. То-то к “оконной позиции” прямо с табуретом скакал Дибыкин! То-то каждый из старикашек спешил, рвался туда. То-то эти слюнявые так лихорадочно менялись!.. Сейчас и меня отсюда попросят. Мол, засиделся ты, Петр Петрович!
Обычное дело наших дней: молодая девчонка сторожит ночами мертвое здание. Пригляд. За гроши, разумеется… Вдруг я понимаю, что руками, пальцами, чуть ли не ногтями я вцепился в табурет под собой… пальцы до боли! Не уйду сразу! (Перевожу глаза с окна на демонстрационный экран — с нимфы на нимфу.) Меня охватывает легкая паника. Я здесь не вечный. Вот-вот прогонят отсюда.
Я вовсе не обольщен этим живым телом: девчонка хорошенькая разве что по молодости. Наверняка простуженная (по погоде)… Слегка сопливая (со сна). И честно сказать, нимфа живая — проигрывала нимфе-картинке. Но она, живая, ударила, выстрелила мне по мозгам. Она разбудила. Только теперь я был там … В оливковой роще. Я туда влетел… На скорости!.. — и только теперь нимфа на экране ожила вполне. В настоящую живопись надо врываться. Именно так. Врываться, а не входить с замирающим сердцем. В живопись надо прыгать — прыгать с трамплина. (Как прыгают на лыжах. На вытянутых, чуть раскоряченных, шатких и летящих по воздуху лыжах.)
От дубля жизни и живописи стеснило сердце. Этой жажды не объяснить. Я сомлел… А спящая чуть повернулась. Тоже знает. (Меняет ракурс.) И одеялко и простынка чуть сползли… О Господи… Вот оно как. У заспанной бедняжки… У нее… У этой девчонки не было стопы. На левой ноге.
По счастью, углом одеяла были прикрыты ее пах и живот. Классика позы. И так нестерпимо ярко и вызывающе сверкали эти выставленные белые коленки.
Мысль включилась — я искал глазами костыли. Либо палку с опорной ручкой… Нет… Ничего…
Но внимательный глаз нашел. Глаз наткнулся… Под раскладушкой, на которой покалеченная девчонка спала… Протез съемный. На ночь она его с ноги снимает. Дешевый… Грубый, жуткий ботинок. Шнуровка… и скрепы.
— Без протеза ей легче. Ей, конечно, легче… Спать легче, — сострадая, бубнил я неизвестно кому. (Самому себе. Застигнутому врасплох.)
А со спины ко мне уже подобрался Чижов. Уже торопил (посмотрел?.. освобождай, освобождай место!).
— Не туда смотрите, — заметил он мне.
Мол, стопа стопой — а смотреть, мол, на девчонкины ноги надо чуть повыше. Сказка в изгибе… Красота… Увидели?.. Сказка в изгибе колен.
— Не понял… Что? — переспросил я. — Что вы сказали?
— Не я… Гумилев, — проворчал старый школьный учитель, досадуя на тотальное невежество масс. — Сказал поэт Гумилев. Сказка в изгибе колен.
СТАРИКИ И БЕЛЫЙ ДОМ
Рассказ
Так получилось. Старый вдовый Степаныч открыл вечером дверь своему сыну Василию, мужчине взрослому и самостоятельному — жившему уже отдельно. Сын Василий пришел вместе с женой. И вот жена Василия била старого Степаныча. А сам Василий бил подружку старого Степаныча — подружку своего отца, по имени, кажется, Анна. Так получилось… Молодые вошли в квартиру и сразу стали старых бить — двое двоих.
Все дело и было, конечно, в квартире. Всем всё понятно… Так что молодые старым ничего и не говорили, били молча. Хотя бы с каких-то ругательных или обвиняющих слов начали. Но нет… Видно, иногда надоедают слова. И хочется поскорей — хочется сразу пустить в ход заждавшиеся руки.
Мол, без объяснений даже понятней!.. Василий и его жена, они ведь в эти решительные и боевые минуты думали о своих детях, — квартира, когда старый Степаныч умрет, должна была достаться их детям, а не какой-то чужой, недавно объявившейся Анне. Этой молодой Анне за пятьдесят, и если она надумала устроить наконец свою уходящую жизнь, то не за счет же их малых детей!
Василий, жена и их двое детей жили в небольшой “двушке” — двухкомнатной квартире, а старый Степаныч, тоже в “двушке”, притом в довольно просторной, жил один… Вот и пусть. Вот и живи себе, старый отец, дальше, дай тебе Бог. Василий отца не гнал и ни единым словом не торопил: живи, батя… Даже на обмен (своей плохой “двушки” на просторную отцову) не намекал — живи. Василий отца любил и любит. Но отдать (со временем) квартиру какой-то его бабенке — это уж, батя, извини!