Выбрать главу

А другая тетка, городская, привезла сына, у которого “ножка гниет”, и по молитве о. Анатолия сын у нее на глазах пошел, прямо без костылей. Она его тут же в охапку — и назад ехать. Ей говорят: “Надо сыночка-то причастить”, а она: мне, мол, некогда, на работу надо. Зашуганная, запуганная так, что и Богу сказать “спасибо” — времени нет. Пришлось старцу в воду прыгать, чтобы из лодки, из рук матери, силой ребенка изъять. Ты, мол, езжай куда хочешь, а сынок тут остается. Ну, она и осталась. И на работе все утряслось.

Ближе к финалу на острове появляется адмирал (Юрий Кузнецов) с сумасшедшей дочкой. О. Анатолий изгоняет из дочки беса. А адмирал оказывается тем самым капитаном, которого старец в юности застрелил. Но капитан выжил. Он о. Анатолия узнал и простил, после чего лег старец в заранее приготовленный гроб и с миром отошел к праотцам. И увезли его в том гробу на ладье по Белому морю. Вот и все, собственно.

С одной стороны, все правильно, вроде не придерешься: вот оно — настоящее православие, мудрое, неагрессивное, нестяжательское. И правда, что человек, совершивший “иудин” грех, если руки на себя не наложит, может до святости домолиться: слишком уж велика тяжесть, без Бога никак не снести. И святость эта смиренная, потаенная — последнее прибежище больных и несчастных в атеистической, забитой стране. Никакой казенщины, никакого богатства в кадре: серые деревянные строения, серые ватники, черные рясы, уголь, вода, камень, огонь… Красиво, умно, изысканно…

Но что-то смущает. В первую очередь, вероятно, сценарий. Он устроен по образцу лубочной житийной иконы с клеймами, где в каждом “окошке”, в каждом почти эпизоде — чудо: хромые ходят, погибшие воскресают… Петр Мамонов, безусловно, — человек верующий, и юродствовать во Христе у него получается органично. Но он — далеко не святой, чудес никогда не творил и как оно бывает — не знает. И режиссер не знает. И потому, когда приходится Мамонову в кадре исцелять мальчика или натурально, не метафорически, изгонять бесов — выходит неправда. Хочется даже глаза прижмурить от какой-то неловкости. Зачем, думаешь? Снимали бы про другое. Но про что — про другое? Извлеченная из-под спуда традиция сокровенной святости сохранилась в народном сознании в этаком полуфольклорном виде: воображение захватывают экстремальные внешние обстоятельства, а также невероятность достижений — чудес. Путь же внутренний — неизвестен, ибо тем путем мало кто нынче ходит. Вот и зависает кино где-то между художественным “проектом”, в котором изысканно снятая монастырская жизнь — просто нетривиальная рамка для феерических эскапад Мамонова, — и попыткой, искренней, но не до конца удавшейся, явить зрителям живой, не казенный лик православия. Чуда не получилось. Нельзя вот так взять, отважно расконопатить “бочку” — и вытащить Истину в ее нетленном сиянии. По-другому, сложнее все это устроено.

Если “Остров” при всех мамоновских странностях — фильм абсолютно рациональный, то “Странник” — чистая психоделика; тут измененное состояние сознания — в каждом кадре, им обусловлен любой поворот сюжета. Такого визионерского буйства в нашем кино я не наблюдала со времен “Костромы” Валерия Сурикова (2002), снятой по мотивам предсвадебных деревенских обрядов: такой же спонтанный поток удивительных образов-галлюцинаций, такая же захваченность героев неведомой силой, которая влечет неизвестно куда. Однако, в отличие от совершенно языческой “Костромы”, фильм Карандашова явно вдохновлен православной традицией — житием Серафима Саровского, “Сокровенными рассказами странника своему духовному отцу” и т. п.

Рассказ ведется от лица мальчика, которого герой по имени Федор чудесным образом исцелил от опухоли в голове. Вероятно, поэтому житие чудотворца Федора обильно проиллюстрировано яркой, красочной анимацией в духе детских рисунков. Мультики занимают процентов двадцать экранного времени, а между ними — невероятной красоты “мистические” пейзажи (деревья, снятые снизу; травы, ягоды, мхи, заиндевевшие сосны…) и органичные бытовые сцены с легким налетом абсурда (в духе Германа и Киры Муратовой). Цвет то совсем сходит на нет, то становится невероятно насыщенным, подчиняясь словно бы пульсациям настроения: от глухой тоски до экстаза.