Поздним вечером, побывав, где ему было надо, и крадучись по Катерининской улице, мимо дома Саенки, услыхал Гнашка тихий звон.
Звенел — как от молока, бьющего из коровьего вымени, — полумисок, а может, жестяное ведро. Гнашку поволокло к окошку. Еще не успев отдернуть занавесок, понял он, что звенит. Тонкий и резкий запах человечьей крови снова резанул по ноздре. Белотелая мертвая Варька низко свешивалась с кровати на пол. Из горла в таз выбулькивала кровь. Звон нарастал, тихий звук скидываемой крови забивал уши, голову. Рядом с кроватью кто-то впотьмах шевелился, ползал у Варьки в ногах, подвывал тихо. Гнашка дернул из-за пояса наган, нажал на спуск.
Наган дал осечку...
Через полчаса, застрелив у заставы саенковского ординарца, Гнашка расположение красных войск навсегда покинул.
Но перед тем как покинуть днепровский городок, услыхал он голос покойницы матери: “Тихо, солдат нет, и вечер, — то ли напевала, то ли нараспев, как молитвой, говорила с ним мать. — Выходи, иди! По-над рекой иди, акациями и кучугурами иди. На вечерней дороге — не тронут. Как та кукушка, с калины на вербу полетит, поскачет поперед тебя моя жизнь...”
Увязая, шел Гнашка по пескам, шел по траве и камням. Шел на юг. Окаменевшее сердце позволяло ему все: вернуться и насадить на вилы длинноволосого и дурашливого Алеху Чубенко, застрелить Саенку, переколоть штыком саенковскую — днями и вечерами отсыпающуюся, а ночью труждающуюся до седьмого пота — команду...
Возвращаться, однако, Гнашка не пожелал. Через камыши, по суховатым лесопосадкам, илистыми притоками Днепра двинулся он домой, на хутор.
Стакана, налитого Саенкой, хватило Игнату на три года. Потом — бунты, голод, раскулачиванье, колхозы... Сердце его постепенно становилось слабей, пугливей. Перед второй войной с германцами это ослабевшее сердце заметили: дали Игнату — припомнив батьку Григорьева — четвертак.
2
— У нас в городе до сих пор живет ординарец батьки Махно, Петр Захарович З., — сказал как-то отец. — Он, знаешь, в музей краеведческий иногда заходит.
Этого самого З., человека с пугающе ошпаренным лицом, с неестественно вывернутыми багровыми веками без ресниц, ступающего по асфальту медленно и косолапо и живущего на соседней с нами Воронцовской улице, я видел и раньше. С ним никто никогда не разговаривал, дети — даже и подростки — кидались от него врассыпную.
Чтобы показать: после окончания нашего городского музыкального училища и поступления в московский институт он считает меня абсолютно взрослым, отец добавил:
— Двадцать пять лет — от звонка до звонка — оттрубил. Вернулся и — как огурчик. Но самое странное... — Отец чуть поперхнулся, словно понял: этого говорить не следует. — Но самое странное — не в нем, в его приятеле. Я, знаешь, видел их как-то вместе. Ординарец махновский вместе с этим самым приятелем приходил ко мне в театр. “Королеву чардаша” слушал. Потом все орал на улице: “Карамболина, Карамболетта...” Кстати, правильно, без всякой интонационной фальши орал. Так вот. Про этого самого приятеля говорят, будто он с самим Саенко водился. Был такой... Садист не садист... Ну, в общем, изверг Красного Югфронта... — Отец нахмурился. — Так я к чему это? Оказалось, живет приятель ординарца рядом с нашим дедом. Ну, помнишь, когда тебе было лет восемь, мы из дедова городка пешком ходили на хутор. Малая Ардашинка называется...
Я, конечно, помнил. Но почему-то подумал: вряд ли приятель махновца живет в этой самой Малой Ардашинке. Слишком уж мелкий хуторок. А живет он, скорей всего, в рядом расположенном небольшом казачьем городке.
Лето кончалось, пора было возвращаться в Москву. Гуляя по шумному областному, ни днем ни ночью не стихающему городу (и, в частности, по бывшей Воронцовской — ныне Коммунаров — улице), я нет-нет да и вспоминал этого самого З.
З., однако, на улице появлялся редко.
Но вот однажды — перед вечером — он вышел из своего дома с какой-то тарелкой, обвязанной под донцем белым платком. Что это тарелка, можно было догадаться по форме. Из тарелки исходил пленительный творожный дух.
Загребая, как всегда, выкривленными верховой ездой ногами, З. стал спускаться вниз, в речной порт.
Я двинулся за ним.
Шестичасовой катер шел вниз по Днепру и тихо фыркал. Я сидел внутри, в трюме, лишь иногда подымаясь наверх, а ординарец махновский стоял на палубе. Жадно, как вынутая из воды рыба, глотал он речной, секущий губы и нос воздух и ненасытным глазом, обведенным сплошным кровавым веком, косил на камыши.