— Пис-сьмо не посеял?
Я похлопал себя по карману.
— То-то жа, гляди мне!
Кто тихим скоком, кто старушечьим мелким шагом — собирался народ близ Гнашкиной хаты.
— Ах, живорез! Ах, живорез проклятый! — не унимался Юхим-дед. — Что наделал, что натворил...
Ближе всех к резным воротам стояла какая-то женщина в сиреневом платочке поверх кофты. Войти внутрь она боялась. Правда, и от калитки было видно: лейтенант милиции полулежит на лавке у стола, лицом к воротам. Один погон надорван, над правым глазом — черная крохотная дыра.
Мы с Юхимом крадучись подошли ближе.
— Ничего не трогай! — крикнул дед, водя по моим ногам ружейным дулом. — Я сам тут покараулю, пока милиция прибудет.
Я оглядел полулежащего на лавке внимательней.
Тонкий, с едва проступившими и уже подсохшими капельками крови надрез тянулся по шее от уха до уха!
Я перевел взгляд на стол. Ни медовых сот, ни полуторалитровой бутыли с вином на столе уже не было. Стоял только недопитый стакан с красным вином. Едва переступая набитыми ватой ногами, пошел я к столу, наклонился, втянул в себя витающий над столом дух.
Кровь... В стакане была кровь!
“Пей! — взвизгнул во мне кто-то булькающим и вином и кровью голосом. То ли голосом красного изверга Саенко, то ли самого атамана Григорьева. — Пей, сука!”
Не помня себя, протянул я руку к стакану.
— А ну пошел отсэда! Убью! — крикнул, заводясь, Юхим-дед. Я сделал неловкое движение рукой, убирая ее от стакана, зацепил стакан рукавом городского, летнего, здесь, на хуторе, ни к чему не годного пиджака.
Задетый стакан глухо стукнул о стол, покатился. Кровь разлилась, стала медленно впитываться в грушевую столешницу.
Стремительно пошел я со двора прочь.
По дороге встретилась мне Василина.
— Ты езжай, гостюшка, отсюда, езжай. Тут тебе не Москва! Затаскают по милициям. Сначала ты свидетель, потом подозреваемый, потом — пятое, десятое. Езжай да сердца на нас не держи... Счас военные прибудут. Дорогу они на несколько часов перекроют. Мотоцикл-то, главное дело, пропал. А с ним — Гнашка! Неужто он? Ох, не верится мне! Банду эту нынешнюю он и на дух не выносил. Жуками-навозниками звал их.
— Он же сам бандитом был...
— Так то когда было. А что кровь, поговаривали, пил — так это для того, чтоб сердце каменным стало. С каменным-то сердцем, племяш, в нашей жизни куда как легче... Да и не бандит он вовсе! Анархист он идейный. Чтоб, значит, никакой власти вокруг. Оно и правда: где власть, там напасть. Езжай, езжай, гостюшка, дай я тебя на прощанье поцелую, навряд свидимся...
Я уехал на рейсовом автобусе. По дороге, почти у казачьей пристани, чуть в стороне от нее, видел брошенный милицейский “Урал” с коляской и каких-то людей вокруг. Один был в офицерской, но не милицейской, военной форме.
День разгорался тускло-яркий, чуть подслеповатый, с легкими звериными облачками, туповато, по-бараньи оскаленными...
5
Две недели отсиживался Гнашка в кучугурах.
Как высохшие и выветренные суховеями души над песком, стояли над ним фосфорические воспоминания. Жизнь, давно набрыдшая, после выпитой крови вдруг заходила в нем ходуном. К бабам Гнашка в последние годы не льнул, жалел их. Обходился скотиной: бархат, шелк, грубо волнующее тело, вздрагивающее от хвоста до ушей... А может, и потому не льнул, что любил в последние двадцать лет одну Василину.
Он сидел меж двух песчаных горбов, рядом с камышовым, ловко и быстро поставленным куренем, резал корень. Корень был ивовый, неподатливый. Но Гнашка резал и резал его.
“Живую душу режу, — наговаривал на себя Гнашка. — Сею, вею, посеваю. Режу, режу, оживляю... И чем больше режу — тем слаще в ей, в душе, жизнь обозначается... А кровь... Она ведь и в дереве струит себя: синяя, зеленая. Выпил деревянной крови — и готов, и никакой другой тебе больше не надо. Заместо людей дерево мне во владение отдано. Его буду резать!”
Воспоминания о Гражданской войне девятнадцатого года, анархия и Черноморская Русь, вечное их соединение и рассоединение, а потом размышления о жизни теперешней причудливо мешались, вызывали то сосущую тошноту, то улыбку.
Так, мнился ему коротконогий Нестор Махно, обнимающий красавицу Василину. Мнился и красный изверг Саенко, заводящий белотелую Варьку уже за здешнюю, ардашинскую хату. Мнился и сам теперешний хутор, облепленный жуками-навозниками, замученный подлой бандой, бьющей и режущей всех подряд: не за анархию, не за красивую мысль-мечту — за кусок жира и падали.