Малецкий без заметного труда преодолел этот наивный, старомодный псевдосимволизм, едва ли уже допустимый сегодня как серьезная литературная заявка. Если уж и искать его, Малецкого, предтеч и союзников, то сразу вспоминаешь иные опыты — опыты и пробы апофатического символизма у Набокова. Искусство обозначить, но не назвать присутствие. Дать его почувствовать — но категорически не объективировать...
Беспредметное веяние духа, опознаваемое душой персонажа, Малецкий передает с удивительной тонкостью. Так говорить сегодня об этом, об изнанке мирозданья и драме веры, может сегодня у нас только он.
И вот новая вещь нашего автора, “Конец иглы”. Точнее, проза, заново написанная. В предваряющей этот небольшой роман заметке автор говорит, что четверть века назад он уже пытался осмыслить ту тему, к которой вернулся сейчас (речь идет о его дебютной повести “На очереди”, опубликованной под псевдонимом Юрий Лапидус в 1986 году в “Континенте” — журнале, в котором впоследствии были напечатаны едва ли не все главные произведения Малецкого).
В “Конце иглы” предмет художественной рефлексии Малецкого не просто проблематичен — он, если вдуматься, невероятен, парадоксален. Не случайно литераторы обращаются к нему крайне редко. Писатель попробовал рассказать о смерти, передав ее опыт изнутри сознания умирающего персонажа, интимный опыт умирания, предсмертья и перехода… из точки А в точку Б. Этот заряд художественной воли формирует пространство повествования именно так, чтобы максимально эффективно столкнуть и героев, и читателей с этим неопровержимым фактом человеческого бытия и от бормочущей эмпирики, от быта, из житейщины вести их (и нас) к формулированию экзистенциального, смысложизненного вопроса.
Причем в качестве главного героя Малецким представлен на сей раз человек, по всей видимости лишенный связи с вечностью. Заложник посюсторонности. В повести “Любью”, в романе “Физиология духа” многое держалось как раз на постоянно нащупываемой героями этих книг нити такого диалога, на сверке себя с вечностью. А тут иначе. И, зная его прежние вещи, не так просто понять, как вообще ему удалось заставить себя выйти на край небытия, сделав центральным своим героем в новом романе человека, живущего вне диалога с Богом.
Бог держал — и отпустил. И что дальше? И как дальше? Куда? Зачем?.. Как может существовать не укорененная в вечности душа. Душа, оставившая Бога, богоотреченная. Душа, оставленная Богом. Как это вообще возможно?
Наверное, еще лет полтораста назад такой вопрос казался бы диким. Но минувший век, век радикальной богооставленности, сделал его самым важным, когда говоришь о человеке этой эпохи в его и ее сути.
Увы, мы про это слишком хорошо знаем, причем на личном опыте. У нас есть вовсе не остывшие воспоминания о человеке советской заисторической древности, о катастрофическом провале в Ничто, про который так много сказано — но так мало по самой главной его качественности. Когда в “Живом журнале” какой-нибудь очередной юный апологет СССР вроде Токмакова (с которым я однажды даже схватился в споре) или, к примеру, некоего dictator_of_rus <http://dictator-of-rus.livejournal.com/94538.html> предается ретрогрезе о своем счастливом советском детстве, о сервелате по праздникам и поездках всей семьей на мирный Кавказ, — я вспоминаю не только о той серости и бедности, в которой прошло мое детство (и за которую мне хоть и обидно, но не слишком), не только о рано осознанных мной тотальной несвободе как центральной социальной проблеме и о почти тотальном уродстве как эстетической парадигме назначенного для проживания мира, но и об этой свидригайловской баньке с пауками: о существовании без сущности, о бытии без веры, с которыми я — молодой дикарь грубой советской ковки — входил в жизнь. (Когда году еще в 1984-м казалось, что это — навсегда, как мне хватило воли жить? Может быть, только малодушие спасло? Или — уже проблеск обретенной веры?..)
Книга итога. Финальная книга провального русского века. Так бы я определил “Конец иглы” в историческом ракурсе его содержания. Чем дальше, тем больше семидесятилетний совок становится немой бездной, почти неподвластной пониманию. Мифы вокруг советской эры множатся, но уже сейчас немногим дано понять этот конкретный синтез чуда, тайны и авторитета, этот кризис падшего духа, страстного и познавшего свою обреченность смерти, эту подмену веры ее хилиастическим суррогатом, тот специфический сплав рационализма и мистики в анафемской душе советского человека, распятого между грубым бытом и тотальным идеологическим проектом, сброшенного на дно тартара.