Выбрать главу

Пепперштейн переносит в слово позиции концептуального искусства — замена прямого изображения надписями, анаграммами. И “Пентагон”, и “Свастика”, построенные по принципу детектива, на деле посвящены освобождению соответствующих знаков от своего означаемого, опустошению их, в частности оправданию свастики, скомпрометированой фашизмом. Пепперштейновская замена вещей на пустоты и отмывание реальности от всех смыслов сопровождается в том числе очищением героев от культурных условностей и буйством дионисийского начала. Утверждаются молодость, красота, цветущее тело, опьянение (таблетками, танцами, любовью — чем угодно).

В “Пентагоне” подростки едут веселиться на юг, а в одну ночь, “когда общий экстаз достиг пика”, исчезает одна из девушек. Всю повесть меняются различные версии этой концептуальной операции (“она не умерла, не убежала, не уснула, не изменилась — она просто исчезла. Но это временно”), однако разгадка проста: однополая любовь. Старый следователь Курский объясняет, что “в лесбийском жаргоне „звездой” называют девушку, которую любят, в которую влюблены. В этом же лесбийском жаргоне слово „пентагон” употребляется как обозначение девушки, которую бросила возлюбленная”. Под конец с гигантским пентагоном сравнивается вся Россия. Старость следователя здесь принципиальна, она пусть и приближается к полной потере телесности, однако в какой-то мере обретает новую, постбытийную, “старики любят Родину, ведь тело их ветшает и готовится слиться с телом страны. Пускай, думают старики, хотя бы это великое общее тело будет здоровым, могучим и вечным”. Вообще, интонация мажорного торжества сил жизни у Пепперштейна преобладает.

В “Свастике” этот же старик Курский входит в тайный кружок молодежи, называется древесным именем Онт и через соитие с девочкой Солнце омолаживается, становясь как бы эмбрионом. Подобное, конечно, не выходит за рамки психогенных видений, но Пепперштейн, несмотря на явно постмодернистскую природу своего творчества, все же склоняется к реалистической его трактовке, называя свое искусство психоделическим реализмом, правдиво и жизненно описывающим галлюциногенные видения.

 

Слава Сергеев. Места пребывания истинной интеллигенции. М., “Зебра Е”, 2006, 335 стр. (“Ирония XXI века”).

Аннотация не врет, когда сообщает, что проза Славы Сергеева (до этого она выходила в журнале “Континент”) — продолжение традиций С. Довлатова и Вен. Ерофеева. События в ней будничны, смешны и трагичны одновременно, персонажи — творческие личности — бедны, нервны, все пьют и беседуют. Несмотря на то что образ пьющего интеллигента в русской литературе уже почти архетипичен, а бытовая философия на фоне пьянки — выигрышна в любом контексте, в рассказах С. Сергеева не хватает сегодняшней ноты. Ведь интеллигенция за последние двадцать лет изрядно трансформировалась и, быть может, даже сместилась в другие социальные слои. Этого в легкой и талантливой книге все-таки мало.

 

Константин Костенко. Совокупляясь с богом. Повесть. Клаустрофобия. Пьеса. М., “К-вир”, 2006 (“Темные аллеи”)2.

Герои повести “Совокупляясь с богом” играют в гомосексуализм. Это не столько физиологическая заданность, сколько эстетство, желание выделиться, способ компенсировать собственную ненужность, неприложимость к повседневности, обиду, закомплексованность. По сюжету в провинциальном городе ухаживающий за молодым Ромео киновед К. вскоре переключается на простоватого и недалекого парня Мухоедова. А после Мухоедова и К. до смерти избивают в лесу какие-то новые знакомые, завлекшие их туда посулами снять “американский” портрет — вместо лиц ягодицы. Виновным признают случайно попавшегося следствию Ромео, и он умирает во время жестоких допросов.

Избиение в этой повести, помимо того, что представлено сегодняшней жизненной нормой, включающей маниакальные надругательства и убийство ради самого процесса, для жертвы является способом избывания в себе зла, искаженной формой (через телесные муки) познания и себя, и ближнего. Она, жертва, наконец-то начинает любить жизнь. Только истерзанный, умирающий под ударами, К. вдруг понимает, что его полное грязных выдумок существование на деле наполняла любовь. “„Отвращение”, „ненависть”, „боль”, „страх” — все это тоже было любовью, ее противоестественными сгустками”.