Все остальное на фестивале в Эребру (городок на полпути от Стокгольма до Гётеборга) — искренний, честный, рьяный анализ современности: где-то молодого поколения Швеции, где-то пародийных политических игр, где-то феномена современного насилия, где-то погружения человека XXI века в глубины психоанализа. Российского зрителя здесь сопровождает чувство зависти — если собрать лучшие спектакли России в один фестиваль, то как раз современный материал здесь окажется белой вороной, а интерпретация классики будет главенствовать, определять праздник и ничего не говорить нам, сегодняшним, о нас, сегодняшних. Что-то случилось с нашим театром, какая-то дезориентация, потеря в пространстве и истории, уход в сугубую ретроспекцию, поиск утраченного. На фоне западного театра это чувствуешь максимально остро.
У нас есть возможность сравнить шведский театр и финский. И если финский театр игровой, острогротесковый, грубо-фарсовый, эксцентричный, клоунский, то шведский театр, кажется, до сих пор наследует традиции театра словесного, серьезного, разговорного, драматического. Норвежец Генрик Ибсен и швед Август Стриндберг распростерли свои совиные крыла над шведским театром и берегут его покой. Укоренившись в слове и драме, в драматургической обработке глубинных человеческих расколов, шведский театр психологичен с ног до головы.
Была такая хорошая формулировка, что театр XX века начался с фразы Норы в пьесе Ибсена “Кукольный дом”: “А теперь давайте разберемся”. Эта фраза — начало “новой драмы” рубежа веков: Чехова, Ибсена, Метерлинка, Стриндберга, — драмы, предвосхитившей зарождение режиссерского театра. Шведский театр это “а давайте теперь разберемся” принял как руководство к действию. В момент произнесения этой фразы время и действие как бы замирают, замораживаются, а герои переносятся в мир внутренних диалогов и монологов, они перестают существовать в трехмерном мире — решаются космические вопросы человеческого общения. Психоанализ, психодрама, действие, сосредоточенное в разговоре, в раскрытии потаенных рычагов из прошлого героев, в копании в себе, во вскрытии архетипов сознания, — в шведском театре отношения выясняют дотошно, с пристрастием. Разговор двоих о сложности человеческих отношений и о власти прошлого над настоящим, попытка разобраться в противоречивости человеческой натуры — все это составляет живой интерес шведского театра сегодня.
Одна пьеса из конца 70-х тяготеет над шведским театром — так, что на нее даже пишутся вполне внятные и художественно состоятельные пародии. Икона национального театра, поэт и драматург Ларс Нурен в 1978 году написал пьесу “Воля к убийству”, к которой, как к улыбке Джоконды, прикованы взоры шведских театралов. В прошлом году стокгольмский театр “Гильотина” поставил, наверное, “дцатую” версию современной классики, расшифровывая смыслы, которые зашифровал Ларс Нурен. Легче и проще всего представить эту пьесу-загадку как ницшеанский вариант эдипова комплекса, вернее, его современной перверсии.
Пьеса — жесточайший, ножевой диалог ворчливого, пристающего, цепляющегося отца и холодного, расчетливого, слегка уставшего сына. Отец — развратный сатир, искушающий, пьяненький, похотливый, горячий, жалующийся на болезни и безденежье. Сын — Аполлон, однолюб, сдержан, собран, монолитен, обескровлен. Сюжет минимален: отец навещает сына в его квартирке, знакомится с его девушкой, втирается в доверие, в одну пьяную ночь склоняет ее, легко расточающую свои прелести, к легкому флирту с тяжелыми последствиями, наутро сын убивает отца почти ритуально — ножом мясника, как жертвенного агнца. Но смысл текста не в сюжете, а в драматическом напряжении, натянутом конфликте древнейших архетипов, мифологий. Кровь родная с родною не сливаются, а отталкиваются, бурлят, кипят от немотивированной злости: “Я похож на тебя, вот ты и боишься. И я боюсь тебя, потому что я на тебя похож”. Престарелый отец, влезая в шкуру сына, своего подобия, пытается имитировать его жизнь, нарушая ход времени, взрывая границы морали. Свершается “родовая травма”, которая в современном мире, пронзенном фрейдизмом, кажется вполне естественной, едва ли не атрибутивной, всеобщей. Современная культура наделила семью всеми прелестями ящика Пандоры — этакая закомплексованная ячейка общества.
В спектакле театра “Гильотина” отца играет пожилой актер, со спутавшимися волосами, обрюзгший, но внутренне крепкий, цельный. Его любопытствующий интерес к семейной жизни сына природен, имманентен — охотничий пес, залезший в лисью нору, чтобы вытащить зверька наружу. Режиссер Киа Берглунд переносит действие пьесы из дома сына в их семейный ресторанчик, управляемый сыном и его жгучей красоткой девушкой Радкой. Всю первую половину действия мы наблюдаем — не без удовольствия, как за любыми красивыми ритуалами на сцене, — как гладятся и складываются чистые салфетки, скатерти, как вытираются горки тарелок и звенящие охапки серебряных приборов, как изысканно-точены отработанные движения старого официанта — отца. Отец как бы проникает в святая святых — в стерильную кухню семейной жизни сына. Пытаясь пронюхать грязное белье “маленького себя”, он, возможно, делает еще большую бестактность: прикасается к стерильности, к чистоте молодости.