Мальчик поднял глаза:
— Когда?
— Твои наставники говорят, что ехать можно послезавтра. Мы поедем вместе.
— Значит, нужно пережить еще две ночи и один день.
И, кивнув на прощание, Мигель ушел в свою комнату.
51
Мигель был весел и возбужден. Он возвращался домой. Долгими ночами он представлял свое возвращение и не мог заснуть, ворочаясь на жесткой постели. Он думал о матери, о Елисео, о Мануэле, старался думать об отце без тоски и обиды. Он видел перед собой маленькую Изабель — она гладила его по руке и была почему-то печальна.
Он думал о городе. О его улицах-лестницах, где каждую выбоину знали его босые ноги. О пальмовых рощах, где каждое дерево хранило прикосновение его ладоней и щек. Его кожа помнила прохладу пальмовых листьев. Его губы — вкус кокосового молока. Он грезил о городе и о горе, вспоминал одинокие прогулки по подгорным лабиринтам, выходы к свету, где он просиживал часами, свесив ноги в пропасть. Постепенно он убедил себя, что его отъезд был необходим. Он должен был покинуть город, чтобы увидеть его со стороны, увидеть целиком. Наверное, хорошо, что такая возможность представилась.
Но он скучал. Его тянуло в Сан-Педро, в город на горе. Стоило закрыть глаза, и перед ним возникали ступени главной лестницы, начинавшейся от городских ворот и идущей по ребру горы до площади на вершине. Эта лестница была самой широкой и прямой. По ней поднимались в церковь крестить младенцев, по ней спускались с гробом после отпевания. От этой улицы расходились в стороны лестницы и галереи, вдоль нее уступами располагались дома горожан — чем выше, тем богаче. По ней непрерывно спешили и прогуливались люди, останавливались, приветствовали друг друга, присаживались за столики на галереях, пили вино и кофе. По ней проходили слуги с носилками, в которых сидела супруга алькальда и величественно кланялась знакомым. Носилки были устроены так, чтобы паланкин, покачиваясь на шарнирах, прикрепленных к боковым шестам, всегда оставался в горизонтальном положении, хотя идущие впереди слуги были на лестнице выше, чем идущие сзади. Площадки и галереи, уходившие от главной улицы, иногда мостили гранитом, иногда совсем не мостили, и под ногами был грубо обтесанный базальт. Трещины и выбоины столько могли рассказать босым ногам, что мальчик мог бы ходить здесь с закрытыми глазами.
В пансионе Мигель понял, что люди большого мира относятся к дереву и камню не так, как люди его города. Когда впервые он въезжал в Столицу, то увидел обломок доски, валявшийся на обочине дороги. Мигель сначала растерялся, потом подумал, что отец отвлекся и не заметил эту драгоценность. Он обратился к вознице:
— Анхель, смотри, это же дерево.
— Мигель, здесь этого добра сколько хочешь. Ты посмотри, сколько здесь вокруг леса. Они ведь дерево сжигают в каминах и в печах.
Постепенно Мигель привык. Он принял правила, по которым ветки и листья не стоят ничего. Но он так и не согласился с этим: “Пускай здесь много дерева, но это же не повод пренебрегать им. В городе много камня. Там все из камня. Даже крыши часто делают в виде каменного свода, чтобы не возить дерево для перекрытий. Но как важен камень для горожанина. Обломок обработанного камня никто не бросит под ноги”.
Мигель вырос в городе, где каждый человек чувствовал себя продолжением горы. О глухой стене в комнате нельзя было заранее сказать — сложена она из камня или это просто обтесанная скала. Люди строили из камня дома, делали мебель. У Мигеля был подаренный Елисео высокий каменный стакан, он глуховато звякал, если по нему слегка ударить ножом. Впрочем, посуда в городе была в основном глиняная. Дерево в городе было драгоценностью, а камень был жизнью, серой и черной ее сердцевиной. Живя в пансионе, Мигель не мог понять, какова же сердцевина этой внешней жизни. Он не торопился выносить ей приговор. Он допускал, что не понимает ее. Но от этого его еще больше тянуло домой.
Ты совпадаешь с родным городом как печать и оттиск. Ты ложишься на камень, как другой — на перину лебяжьего пуха. Но вы отличаетесь: на перине будет мягко любому, на камне — только тебе.