Темы для общения были исчерпаны, и оба поднялись, понимая, что до обеда нужно еще создать для сержанта, который придет их забирать, хотя бы жалкую видимость проделанной работы.
— Ух ты! Смотри! — Лицо В(л)адика внезапно оживилось, глаза засверкали. — Жаба!
Гайнутдинов удивился столь бурной реакции. С его точки зрения, бурая бородавчатая лягушка, выскочившая из травы на дорогу, ничего удивительного или привлекательного собою не представляла.
Но у его напарника на этот счет, очевидно, было другое мнение.
— Гляди, чо сейчас будет! — В(л)адик в два прыжка очутился возле лягушки и небрезгливо, двумя пальцами, пересадил ее на лопату. — Айн! Цвай! Драй!
Он как мог высоко подкинул растерявшуюся квакушку вверх, а затем, словно теннисной ракеткой по мячу, плашмя изо всех сил ударил по бурому живому комку.
Гайнутдинов поспешно отвернулся, но уши закрыть руками не додумался, а потому услышал упругий шлепок маленького тела о железо и — меньше, чем мгновение спустя — спичечный хруст сломанных лягушачьих лапок.
Батальонный писарь Иванов
Вот кому свезло так свезло! Распределенный, как и Гайнутдинов, в “китайскую” минометную батарею, домашний ленинградский мальчик Игорь Иванов был замечен командиром батальона, проверен на почерк (почерк оказался идеальный — с нажимами и красивыми завитушками), взят на должность писаря и переведен во взвод управления. Впрочем, “переведен во взвод” — это только так называлось: Игорь дневал и ночевал в специально обустроенной комнатке при комбате, где либо ползал, высунув язык от усердия, по расстеленным на полу чертежам, либо стальным пером выводил по белоснежному ватману очередной приказ по батальону.
Гайнутдинов иногда заходил к Иванову поболтать, выпить чаю и, если позволяли обстоятельства, поспать на его матрасе под рабочим столом, хитроумно прикрытым красной бархатной скатертью с длинной ядовито-желтой бахромой.
Когда Иванов спросил у Гайнутдинова, не сможет ли он поменять на марки десять рублей, которые Игорю ежемесячно присылала интеллигентная ленинградская мама, младший сержант охотно согласился. Ближайший друг Гайнутдинова Ваня Кудаш на днях как раз рассказывал, что его кореш из штаба полка где-то выгодно меняет русские деньги на немецкие. Но червонец Ваня спрятал плохо, его нашел и реквизировал Ванин земляк, старший свинарь Серега Пахомчик (Серега был на четвертом периоде, а Ваня — на третьем).
Гайнутдинов как мог уворачивался от встреч с Ивановым, но вечно это продолжаться не могло, и однажды они нос к носу столкнулись в батальонной курилке.
— Алик, ты деньги поменял? Мне они скоро нужны будут, чемодан пора покупать, — важно обратился Игорь к покрасневшему как рак Гайнутдинову.
— Нет... — почему-то раздраженно буркнул младший сержант.
— Тогда верни десять рублей, я кого-нибудь другого попрошу...
— Нету у меня... — выдавил из себя Гайнутдинов.
— Как – “нету”? Алик, прости, но так дела не делаются...
Тут Гайнутдинов, разрываемый чувством вины и справедливостью упрека, причем упрека не от какого-нибудь там чужака, а от своего брата, ленинградца, неожиданно для себя заорал:
— Алик, Алик! Какой я тебе “Алик”! “Фигалик”! Нету у меня денег, понял?! И не будет! А будешь приставать, скажу землякам, и они тебя так отделают, своих не узнаешь, чмо, козел!
Деньги Игорю он так и не отдал. И тот больше никогда о них не напоминал, так что внешне отношения москвича и ленинградца продолжали оставаться ровными и даже приятельскими.
Зайдя к Иванову в каморку попрощаться перед дембелем, Гайнутдинов задержал было его руку в своей, но сказать ничего не сказал, кроме дежурного: “Будешь в Москве — заходи!” — а потом поспешно, чтобы Игорь не увидел стыдных слез, выступивших на глазах, вышел из комнаты.
Исмаил Исматович Набиев
Именно так он, толстенький, самодовольный, похожий на узбекского Карлсона, требовал, чтобы его называли солдаты младших прбизывов. Когда страшный водитель Шишкин в длительную пору своей ненависти к Гайнутдинову кинул ему в лицо: “Тo, что ты маленький, ничего не значит, вон Набиев тоже маленький”; это было не совсем справедливо, но все же какая-то правда в этом была. Да, за Набиевым плотной стеной стояли земляки, но и у Гайнутдинова, если уж на то пошло, земляки имелись — не москвичи, конечно, какие из москвичей земляки, одно недоразумение, а татары — клан в их полку влиятельный и многолюдный. Однако Набиева земляки обожали, носили на руках, а к Гайнутдинову относились равнодушно.