Викуся так и говорила — мы.
— Думали, Лерочке с ним будет хорошо. И вопрос фамилии — мог бы понять! Мамо! — передразнила и вдруг бодро: — Ничего. Мне, Оренька, недолго, совсем недолго осталось, семьдесят, но по-дамскому счету. Вам могу сказать, знаете, Оренька, в двадцатых мы, дуры, потеряв последнее, еще и лукавили с возрастом. А надо с фамилией было что-то делать, но вокруг — латыши, венгры, немцы, китайцы. Евреи, конечно. Американцы даже. Интернационал! В голову не приходило, что может начаться такое. Вот я считаю, теперь мне нужно потерять паспорт, а потом сказать, что в паспорте была ошибка. Так, Оренька? Но я почему-то боюсь терять. Откладываю. И Лерочка против. Чего-то ждем. Хотя чего ждать?
И взяла его руку в свои ладошки, и сжала крепко, и глядела, как девочка, на него снизу вверх и не отпуская. А он только сейчас рассмотрел, как постарела Викуся за эти несколько лет, в которые погиб Доктор.
А Викуся только губами, без звука:
— Вам можно в Москве?
Кивнул:
— Наверное, чудо — выдали ключи. И привезли Заю на черной эмке. Она все эти годы жила на даче, в Мамонтовке, ее не тронули, но я до сих пор не знаю ничего про Шурочку. Хотя мне обещали, даже заверили…
Бог мой, как крепко тогда держала его руку Викуся, горячие сильные пальчики, такие тоненькие и в сочленениях, возраст не тронул суставы, и такие надежные. Как он забыл за эти лагерные пять лет, что может быть вот такое рукопожатие. Женское.
Он всегда понимал, еще с их первой встречи, почему Доктор любил ее. Смешно, но мальчишкой почти, когда познакомился, точнее, когда Доктор церемонно представил тоненькую блондинку: “Виктория Карловна! Между прочим, прекрасная пианистка!” — та головой замотала: “В другой жизни!” А Скворцов подумал: “Я бы тоже влюбился!” А женщина, взглянув исподлобья, будто настороженно, но внимательно, протянула руку; горячая, вот как сейчас. Он удивлялся только, что они не живут вместе; жена Доктора давно успела уехать в Берлин. Но сегодня узнал: у Викуси была дочь взрослая, а Викуся не хотела ни в чем стеснять Доктора. И еще он подумал: она сейчас ничего не спросила о Вере, и это правильно, потому что нельзя спрашивать его о его Вере.
А Виктория Карловна глядела на него выпуклыми базедовыми глазами, как ждала чего-то, и бусы янтарные вздрагивали.
— Почему не принимаете лекарства, Викуся? Даже аллопаты признают — мы неплохо лечим щитовидку. Мне разрешили практиковать. У этих ведь тоже иногда что-то болит, и кремлевка не помогает.
— Да. Но я не хочу лечиться, Оренька. Живу как-то и лечиться не хочу! А вот рецепт сохранила… Его рецепт. И еще фикус. Всегда со мной! — улыбнулась. — Вот идиотка. Так обрадовалась и не заметила — наш Оренька усы отпустил.
Усы его, конечно, старили. Наверное, так он кликал старость, тут уж Калерия права. Он стал носить усы, когда вышел на волю, вернее, так: когда потерял Веру.
А Викуся — вдруг:
— Оренька, я обожаю свою несчастную девочку. Правда, красавица? Она поздняя. Еще был мальчик, много старше. Погиб. Наверное, грешно, но! Если бы не Лерочка! Не знаю, Оренька, правда не знаю, зачем живу.
Он часто вспоминал, как она это ему сказала. Со странным чувством преемственности вспоминал. И еще — прямую Викусину спину и улыбку немецкой принцессы. Перед кассой.
Это его учитель, тот Доктор, устроил в аптеку. Как раз перед своей последней посадкой. Может быть, чувствовал — надо спасать Викусю. Себя уже не мог. И так сколько раз фартило — в восемнадцатом впопыхах не расстреляли. Потом только ссылки. В тридцать шестом по судебным процессам стало ясно, не тех лечил. Виктория Карловна говорила — за день до того, что случилось, он сокрушался насчет своих кактусов. Колючие джунгли под потолок на арбатском окошке, огненные бутоны в декабрьских сумерках, пахучие стрелки расцветших цветов — они стояли рядами, крутолобые, игольчатые.