Выбрать главу

Орест Константинович Скворцов был учеником первого в его жизни гомеопата, у которого лечилась Ида. Когда в очередной раз тот Доктор исчез, Лючин стал ходить к его ученику, но вот и Орест Константинович пропал, и он перекинулся к Виленскому, тоже гомеопату; Виктория Карловна посоветовала — Викуся из аптеки против консерватории. А потом война, но вернулся из эвакуации, отправился за лекарствами, и Викуся, а ее все так звали, на прежнем месте у кассы, и фикус, который за плечами, ну просто в дерево вымахал, и Викуся, почти торжествуя, хотя шепотом: “Орест Константинович в Москве!” — и на прежнем рецепте вывела номер телефона каллиграфическим почерком бывшей гимназистки.

У его тети Фани, младшей сестры Бенедикта Захаровича, такой наклон, нажим, а сами буковки как рисованные. Отец шутил — наша Фаня пишет лучше Акакия Акакиевича! А Фаня, теперь машинистка и стенографистка, не обижалась:

— Так учили!.. У меня в голове до сих пор все слова с ятью. Каждую неделю мы на специальных дощечках предъявляли этот список классной даме. Некоторые девочки дощечки закутывали, ватой обкладывали, чтобы не стерлось. Но вашей Фане это было ни к чему! Такая память.

 

Сегодня за этими тремя мужчинами и расшалившаяся Ксана выскочила, на ходу заматываясь шарфом, и попросила его, Лючина, почему-то его, а не отца, а ему так приятно было это, затянуть шарф потуже, и до самой машины держала за руку, Леля сказала бы — висла! А другая девочка, старше Ксаны, совершенно беззубая, в капоре меховом, и помпоны болтались из заячьего меха, и она, наблюдая за ними, помпоны подкидывала, эта девочка, она у подъезда стояла, еще успела им язык показать, когда трофейный “нэш” отчаливал; думала, что тайно, взрослые не заметят, а глаза у самой вострые-вострые, и Ксана ее окликнула: “Динка!” Тут мальчик, почти подросток, подошел к ним — это еще Лючин успел увидеть, оборотившись с переднего сиденья к Алексею Павловичу. Хотел спросить какую-то ерунду, но не спросил; усталое, с черными подглазьями было лицо у Алексея Павловича. Домашнее энергичное возбуждение покинуло его, веки набухли, и догадываться не надо — видно, почти не спал Алексей Павлович.

Быстрее бы эта не любимая Лючиным секретарь Лариса Ивановна выздоровела!

 

Простудная лихорадка — Аконит попеременно с Белладонной, при сухом кашле — Хамомилла, Ипекакуанна, Фосфор 6, при судорожном кашле — Дрозера 3…

 

По Садовой до Красной Пресни, откуда надо было свернуть на Грузинскую, министерство напротив зоопарка, еще минут пятнадцать, так рассчитал Лючин, и можно будет целых пятнадцать минут думать о Леле, и это хорошо; он и Алексея Павловича хотел успокоить, всем должно быть хорошо вместе с ним самим, так чувствовалось, но не успел ничего сказать, потому что Коля вдруг и с раздражением:

— Резина старая. Едва ползем. Не успеем — буду виноват. Так что в следующий раз я за вами, Евгений Бенедиктович, заезжать не буду. Сразу к Алексею Павловичу.

Лючин пожал плечами, ничего не ответил. А что отвечать? Он жил как раз по дороге из ведомственного гаража, и не его они ждут обычно; Евгений Бенедиктович выходит сразу, как только машина подъедет, но у Коли задергался подбородок, напомнив про контузию. Из-за контузии он и попал в немецкий плен. За год до Победы.

Это Алексей Павлович всегда подробно объяснял, когда речь шла о Коле. Лючин считал — лучше не объяснять.

 

III

 

Суды были не для Ореста Константиновича Скворцова, хотя на этот раз был обыкновенный районный суд, его рядовое заседание по разделу имущества разводящихся супругов, но глаза отметили — и здесь “тройка”: судья и два заседателя. Зачем Калерия это затеяла? Затеяла, но не пришла. Он готов был все отдать, все, то есть главное — квартиру на Патриарших и часть коллекции картин; оставлял себе дачу в Мамонтовке, где вместе с его больной дочерью жила старшая сестра его первой жены — Зая. Настоящее имя было Злата, но она всегда была Зая, “тетя Зайка”, говорила его Шурочка, так вот, Шурочка и ставшая еще бесплотнее, совершенно седая и дряхлая Зая, куда им было деваться… В последний приезд они обе так поразили своей беспомощностью. Он просил не провожать его на станцию, он правда торопился в город, ему надо было встретиться с адвокатом, он хотел попросить Натана Израилевича уговорить Калерию решить дело без суда. Пусть забирает что хочет, но обязательно оставит ему карандашный эскиз Саврасова к “Грачам”, начало его коллекции, хотя чувствовал заранее — Калерия не согласится… О нет, не деньги, не картины и уж конечно не мамонтовской развалюхи жаждала ее душа, но и семейные бриллианты, оскудевшая шкатулка, о которых однажды обмолвилась Зая, поведав, как они с сестрою меняли камешки на хлеб и на соль, только разменная монета в странном торге: если развод, тогда — суд. Получалось — над ним. Поскольку Калерия не считала свою неверность поводом. Смешно, она его подозревала!.. Боже мой, он вспомнил, как потянулась к ней его девочка, как нежно, кривя улыбающийся рот, а после того детдома всегда осталась такой, завороженной детством, на сто лет — на всю жизнь, как в сказке братьев Гримм: не вырастающая и в девять, и в двенадцать, и сейчас, в четырнадцать. А в двадцать шесть, а в сорок?