— Папа, привези куковку. Мы со станции звоним с Заей! Привезешь?
Но лагерь приучил его жить не загадывая; так напутствовал бывший кадет, профессор питерский, а похож был на мужичка-хитрована, и они ночь на пересылке жадно прошептались, губами одними, чтоб не донесли: “Запомни, от пайки до пайки”.
Так вот, Шурочка в тот день, когда он появился в Мамонтовке с Калерией, улыбалась. И Зае и Шурочке понравилась эта с узкими ноздрями и щиколотками тонкими красавица брюнетка, и дело не в длинном перечне предков, каких-то остзейских баронов, который та вызубрила с детства, но и одаренность светилась в ее зеленых глазах, а двигалась как кошка. Он тогда не знал, что она ненасытная.
— Багира! — сказала Шурочка восхищенно. — Багира! Мурр!
Они с Заей бесконечно читали Маугли, играли в джунгли: девочка была Маугли, а всеми остальными, даже Шерханом, была, конечно, Зая.
— Ужасно, ужасно, — говорила Калерия, когда они шли с ней к электричке, — за что тебе, милый, это? У меня просто сердце изболелось, и как поступать, когда Злата Алексеевна… ну понимаешь? Что тогда?
Но он не прогнал ее, не расстался с ней, а только бесконечно удивился…
Когда в разгар войны его вдруг выпустили досрочно, он понял — эти тоже лечились гомеопатией, а его учитель Доктор умер в тюрьме, и теперь был нужен хотя бы ученик. Ему помогли найти в спецдетдоме их с Верой дочку; а он уже знал, что Веры на свете нет, и вот воспитательница вывела, он был с Заей, существо с остриженной наголо головой, в байковом мальчиковом костюме; сердце захолонулось. Он прижал к себе ставшее податливым от его рук или от Заиных всхлипов тощее долгое тело, так выросла без них его девочка, но вот она подняла глаза, не узнавая его, но правда, или ему показалось, в чертах золотушного личика, как в зеркале замутненном, сияла погибшая Верина красота…
Он не видел Шурочку пять лет. Его забрали в ее день рождения, как будто специально ждали этого июльского воскресенья, когда он приехал к концу дня, занят был, на дачу в Мамонтовку; черная эмка притулилась у забора соседей, и сладковатый запах бензина стоял в воздухе, пока он шагал по песчаной дорожке вдоль набухших бутонами рядов флоксов и думал — какое счастье идти песчаной дорожкой с оттянутыми от подарков руками к веранде в глубине сада, откуда он уже слышит низкий Верин голос, и пятилетняя толстушка в белой панамке бежит навстречу. Прохладная Верина щека с высокой скулою, бронзовые завитки волос на шее с этой небрежно сколотой шпильками косой вокруг маленькой головы, ее рот, перепачканный вишней, она варила компот детям, и смуглая загоревшая их девочка, ласковые липкие пальцы, и опять Верин голос над ухом — осторожно, она тебя испачкает, — и весь этот детский праздник с надкушенными и несъеденными бутербродами, с пирожками выпотрошенными и конфетными фантиками, разлитым на чье-то платье компотом, самые долгие сутки его жизни, когда пришли за ним, и опять запах бензина в воздухе вместе со звуком утихающего мотора; понял только потом, еще одна машина приехала, почему-то первая ждала вторую, дождалась, но только когда появились взрослые, потянулись за своими малышами няньки и бабушки и юные родители с соседней дачи, чья дочка и разлила компот, они потом стали понятыми, а Вера еще уговаривала их выпить чаю с именинным пирогом, только тогда трое в форме... И потому пусть любая Шурочка, но существующая, живая, его, Верина, с косым ртом и ущербным сознанием, но с вдруг блещущей Вериной улыбкой. Он даже думал иногда — хорошо, что она такая, она всегда будет моею.