— Да ладно, Саш, на пенсию выйдем и такого зададим. Ты — в живописи, я — в музыке.
— Да? — Саня оторвался от дороги, коротко, но цепко глянул на Дробова. — А будет она?
— Что?
— Пенсия… Ты в штате?
— Нет, на договоре.
— И я. И какая пенсия?.. Не-ет, мы так до конца.
Дробов поежился; увиделось — Саня выкрикивает: «Да пошло оно все!» — и направляет машину на столб или в стену, на встречный поток…
Доехали молча, как-то отдельно, будто кабину «бычка» разрезала стеклянная звуконепроницаемая перегородка.
Дробов сдал просроченное пиво, отнес Свете накладные. Когда вернулся к складу, машины Сани уже не было. Колыхнулась обида — обычно Саня подбрасывал его до метро или хотя бы предлагал, — но досаду быстро сменило облегчение. Эти открывания души еще хуже, чем ношение в себе груза обид и прочего негатива. Лучше уж так, отдельно, молча, по делу… Неформальные отношения на работе, где-то когда-то услышал, — самое опасное дело. Видимо, верно.
Почти бегом до «Авиамоторной», полчаса в метро, заскочил домой за гитарой, снова рысцой к станции, снова метро, и быстрым шагом к базе… То и дело доставал мобильник, смотрел время. Видел, что уже серьезно опаздывает, правда, почти все опаздывают. У всех работа, дела.
Вспомнил, что родителям не позвонил. Позавчера обещал приехать сегодня — о репетиции тогда не знал… Мать просила… Надо хотя бы позвонить… Отец опять рвется на родину. Раза три в год у него эти приступы — отправиться в Свестур.
«Ну куда ты там? — плачуще отговаривает мама. — К кому? Никого ведь не осталось. И как ехать? Как туда ехать теперь?»
Отец давно и тяжело болеет, даже непонятно, чем именно, — то сердце, то давление, то ноги, желудок… Это старость, и не по годам старость — ему всего-то сейчас шестьдесят семь, многие и куда старше активны и энергичны, — а старость по износу. Работал всю жизнь, и вот исчерпал ресурсы до дна… Да, всю жизнь работал — строил дома, — и к шестидесяти стал бессильным, погасшим, именно что пенсионером. Из подъезда в последнее время еле выбирается, посидит на лавке и — потихоньку обратно.
Окончив в Рязани училище, отец приехал в Москву, стал работать каменщиком. Три года прослужил в армии. После нее вернулся в свою бригаду; встретил будущую жену, тоже приехавшую в столицу из глубины страны — из Саратовской области. Года через три после знакомства решили пожениться, в апреле семьдесят второго появился он, Алексей Дробов. В конце семидесятых их семье дали двухкомнатную квартиру в новеньком тогда доме в Большом Тишинском переулке.
На родине мамы Дробов никогда не бывал, а Свестур запомнил. Точнее, помнил эпизоды — как подлетают к райцентру Ермишу на самолетике, и в тесном салоне, забитом не только пассажирами, но и мешками, коробками, возникает радостное оживление. Радостное и тревожное — «сесть бы»; слышится шелест молитвы… Дорога от Ермиша в Свестур была узенькая, автобус, пахнущий кожей и пылью, надсадно гудел, качаясь, как лодка… Запомнились избушки с темными кружевами наличников, куры у хлипких, ни от кого не защищающих заборов, бабушка, тихая, худая, тоже темная, что-то все, казалось, готовившаяся рассказать ему, внуку, но так и не рассказавшая…
Дробову было лет двенадцать, когда ему сказали, что бабушки больше нет. Отец отправился на похороны один, а потом вроде бы совсем забыл о родине. И теперь только, под конец своей жизни, вспомнил. Хочет поехать, увидеть дом, который построил его отец еще до войны…
«Но ведь там другие люди давно, — говорит мать. — Или вообще нет ничего. Столько ведь лет прошло!»
«Надо проверить… посмотреть… — коротко, сквозь немощь отвечает отец. — Земля-то осталась. Наша земля…»
Когда-то они часто ругались. Шумно и многословно. Теперь же крикнут друг другу что-то резкое, почти бессвязное и расходятся в разные комнаты…
Дробов достал телефон, нашел номер маминого мобильного, нажал кнопку с зеленой полоской. Остановился на краю тротуара, слушал длинные гудки.