Выбрать главу

Через какое-то время ворота отворились, и я облегченно вздохнул, решив, что конвой прибыл. Но, как оказалось, преждевременно. Вместе с порывами ветра в проем ворот медленно вполз старенький пикап, груженый плотно набитыми мешками — видимо, привезли припасы из какого-то из дружественных селений. Милиционеры тщательно осмотрели машину, заглянули даже под днище, внимательно проверили у водителя документы и лишь тогда офицер лениво дал отмашку, позволяя водителю проезжать в селение на разгрузку.

Еще через десять минут, когда мы изрядно озябли, ворота вновь начали открываться. На этот раз наши ожидания оправдались. Первым въехал угрожающий бронированный автомобиль с противоминной защитной, из люка на крыше которого наполовину высунулся милиционер в утепленном шлеме, опираясь на крупнокалиберный пулемет. Мы называли его «Носорогом», хотя я не знал точно, как называется эта модель. Следом двигался большой военный джип, в котором, как я знал, едут пять или шесть вооруженных милиционеров. Лишь после него плавно ползли грузные автобусы, битком набитые людьми.

Мы с Джеромом терпеливо дождались, пока все восемь громадин, а также с десяток легковушек и еще несколько машин сопровождения пройдут проверку, вползут в селение и растянутся вдоль упирающейся в западные ворота Украинской улицы, а ворота захлопнуться. После этого мы уверенно направились к восьмому автобусу, зная, что мама обычно едет на нем. Как раз успели протиснуться ко входу, чтобы увидеть выходящую маму. Она была одета в теплую зимнюю куртку с меховым воротником и, как и большинство пассажиров, держала на плече сумку. При виде нас она радостно улыбнулась. Она так и думала, что я буду ее встречать. А я так и знал, что мама, как всегда, сядет в последний в колонне автобус.

Моей маме — Катерине Войцеховской, в девичестве Шевченко, было тогда тридцать пять лет. Сын, конечно, не способен оценивать свою мать объективно: для каждого родная мама всех милее. Но не только я, но и все знакомые родителей утверждали, что она выглядит моложе своих лет и очень привлекательна. Мамина особенная красота крылась не столько во внешности, сколько во внутреннем обаянии, которое с первого же знакомства располагало к себе людей. Нельзя было не почувствовать тепла, исходящего от спокойного взгляда ее выразительных карих глаз и от ее улыбки. За этой улыбкой всегда читалась искренняя доброжелательность, а не желание соблюсти приличие, и это очень подкупало окружающих.

— Привет, сынок! — мама с радостью обняла меня, но не стал слишком сильно нежничать, чтобы не позорить перед другом. — Ужас, ты же совсем холодный! Сколько вы тут простояли, минут двадцать? Сегодня мы ползли как черепахи, я думала никогда не доедем. Ой, Джером, привет!

— Здравствуйте, теть Кать, — поздоровался Джером.

— Джером, милый, да ты настоящий друг, если мерз тут вместе с Димкой все это время, и уже который раз, — улыбнулась мама. — Я настаиваю, чтобы хоть сегодня ты с нами поужинал!

— Нет, нет, теть Кать, спасибо! — торопливо стал отнекиваться друг. — Мне домой надо, я так только, с Димкой постоять… Пойду я, домой мне надо! Дима, доску мою возьми, лады?!

Конечно же, упорные уговоры мамы ни к чему не привели. Я знаю, что Джером не хотел домой и не собирался сейчас туда идти. Знаю и то, что он с удовольствием покушал бы у нас дома, в уюте и тепле, где стол всегда ломился от яств в отличие от многих других столов в Генераторном и особенно стола Лайонеллов. Но вместо этого он предпочтет в одиночестве пошляться где-то по темным подворотням, пока его отец не уснет, съесть какую-нибудь остывшую пакость из своего полупустого холодильника и уснуть полуголодным, но гордым.

Джером стыдился своей бедности. И очень злился, если кто-то напоминал о проблемах с выпивкой у его отца. Как-то он рассказал мне, что его папу собутыльники часто приводят под дверь совсем «готового» и бросают там, как мешок с картошкой. Джерому приходится волочь отца, мычащего что-то невразумительное, до кровати, снимать с него ботинки, накрывать одеялом. Джером признался, что в такие моменты он ненавидит отца. И заплакал. Но потом разозлился и взял с меня клятву, что я никому не расскажу. Мне было очень жаль друга и его «тайну» я никому не раскрыл, хоть никакой особый тайны ни от кого на самом деле не было.