— Какая это страна?
— Франция, — доложил Прибыловский.
Печенкин усмехнулся.
— Как говаривал мой друг Желудь, Франция — последняя великая нация, которая думает, что она последняя великая нация. — Он засмеялся, и все, кто были вокруг, тоже засмеялись, хотя многие и не расслышали остроту.
Прибыловский сдержанно улыбался. Француз смотрел снизу нахально и зло.
— Он мой друг, Владимир Иванович, — сказал Прибыловский.
Печенкин пожал плечами, сдаваясь:
— Ну если друг… Мужская дружба для меня святое. Вообще — то я интервью не даю, зарекся. Переврут все, ходишь потом как оплеванный. Ваши еще любят про уборные писать, уборные у нас грязные… Дались им эти уборные… Всем отказываю! Японцам только не отказываю. Эти так напишут, что никто не прочитает. — Владимир Иванович снова засмеялся, и снова засмеялись следом все вокруг.
Прибыловский сказал что — то французу по — французски и вновь обратился к Печенкину:
— Господин Лесаж готовит большую статью о философии нового русского бизнеса, точнее даже, о его идеологии…
— Идеология? — перебил Печенкин, еще больше оживляясь. — Идеология — это не ко мне. Это вон к губернатору. Он на идеологии собаку съел, двадцать лет просидел на идеологии.
Владимир Иванович говорил, глядя на приближающегося мокрого усатого мужика в красных растянутых плавках, который прижимал к груди, держа за жабры, здоровенного, бьющего хвостом сазана.
— Вернулась рыба в Дон, Иваныч! — сипло кричал на ходу губернатор. — На простой шестиметровый бредень взяли! — Подбежав, он бросил добычу к ногам Печенкина.
Владимир Иванович захохотал:
— Да ты замерз как цуцик, Павел Петрович! Погрейся хоть маленько…
Губернатор замотал головой:
— Не, Иваныч, когда рыба идет, я сам не свой! — Он махнул рукой и побежал к воде, где дожидались его жалкие замерзшие подчиненные с бреднем.
Следующую остановку Печенкин сделал у костра, рядом с которым выстроились официанты; шеф — повар протянул ему специально приготовленный обугленный, дымящийся кол, держа его за обернутый белоснежной салфеткой конец. Сделавшись вдруг очень серьезным и сосредоточенным, в мгновенно наступившей тишине Владимир Иванович поднял кол над головой и медленно, торжественно и строго перпендикулярно погрузил его в котел с ухой.
— Вот теперь с дымком! — победно воскликнул он, и все вокруг закричали, причем не только «ура», но и, так как здесь было довольно много молодежи, новомодное, на американский манер «вау».
Торжественная часть на этом, однако, не закончилась. Печенкин подошел к микрофону и, подозвав взглядом стоящих неподалеку жену и сына, заговорил:
— Когда шесть лет назад мы с моей женой отправили нашего сына в Швейцарию, в знаменитый колледж «Три сома»…
— «Труа сомэ», — с улыбкой на устах поправила мужа Галина Васильевна, но он весело и смущенно отмахнулся:
— Это я никогда не запомню… «Три сома»!
Вокруг засмеялись, глядя то на мужа, то на жену.
— Ну вот — сбила! — укорил Печенкин Галину Васильевну, вспоминая, о чем же он говорил. — Да! И я сказал ему: «Ты вернешься, когда выучишь латынь! Ты будешь единственным человеком в Придонске, кто знает латынь». Это не блажь, это, если угодно, принцип. Я позвонил ему туда и спросил: «Латынь выучил?» Он сказал: «Да». Я сказал: «Возвращайся». Меня сейчас не интересует, что он знает три языка, экономику, право и все такое прочее, меня интересует латынь!
Владимир Иванович замолчал и улыбнулся. Все были явно заинтригованы, кроме, быть может, Ильи — тот стоял спокойный и бесстрастный, как будто не о нем шла речь.
— Сейчас мы проведем экзамен! — выкрикнул вдруг Печенкин. — Проверим, как он ее там выучил…
Мгновенно возникший рядом Прибыловский протянул старинный кожаный фолиант с блеклым золотым тиснением.
— Я эту книжечку специально для сегодняшнего дня на аукционе «Сотбис» купил, — объяснил Печенкин. — За сколько — не скажу, все равно не поверите. Это Плиний Младший. Жил в первом веке новой эры, писал исключительно на латыни, тогда, между прочим, все на латыни писали. И вот… Я открываю страницу… Любую… Наугад… И строчку… Тоже любую… Ну — ка, сынок, читай! Вот от сих и до сих!
Печенкин куражился, но, кажется, уже не из желания повеселить публику, а от волнения за сына.
Илья взял фолиант и, всматриваясь в выцветший старинный шрифт, стал читать по — латыни — негромко, глухо, монотонно. Ветер стих, и непонятная тревога посетила вдруг Тихую заводь, легкое волнение коснулось душ слушающих — мертвый, таинственный, опасный язык… Эхом разносились над придонскими далями непостижимые слова: