– Упаси бог, лишь бы отец об этом ничего не прослышал! Он грозился Антсу шею свернуть, если это его вина.
– Не свернет, – рассудил Куста, – можешь смело говорить, пусть и он знает. Ведь Антс-то за границей. Махнул туда, едва услыхал, что с Майей вышло. Выждать хочет, как дело обернется: замнут или засмердит.
– Когда-нибудь вернется же он домой.
– К тому времени все забудется.
– Оно и лучше, Майю все равно не воскресишь.
– Нет, мать, я этого не забуду, запомни мое слово. Сколько бы времени ни прошло, а поймаю я как-нибудь молодого Антса за вихры. Хорошо, коли его несколько лет не будет, – я подрасти успею и сил набраться. Слушай, мать, я только тебе говорю об этом, чтоб ты знала, что я любил Майю. Смерти ее я так не оставлю ни за что на свете! Так вот, если ты когда-нибудь услышишь, что с молодым Антсом стряслось что-нибудь, то знай: моих рук дело. Хоть умны они и хитры, делают все так, что никому ничего невдомек, но и я сумею повернуть дело как полагается. И если ты, мать, умрешь раньше, то, умирая, будь уверена: что обещал, то выполню.
– Сынок мой любимый, а как же душе твоей спастись, коли ты такие страсти замышляешь?
– Пусть бог рассудит: то ли в рай меня пустить, то ли в ад. Коли другим спасение трын-трава, чего мне о нем горевать?
– Другие… что тебе до других? У них везде высокие заступники, а у тебя их нет. Антс любого вокруг пальца обведет, а тебе как быть?
– Не горюй, мать. Коли мы вместе с Антсом попадем в ад, – а он-то туда побежит, только пятки засверкают, – то истопником наверняка буду я, потому что лодыря, вроде Антса, никто на эту должность не поставит. Антс в котел сядет, а я под котлом огонь разведу.
– Сынок, что с тобой стряслось? – запричитала Юла. – Кто тебя так испортил, уж не машины ли?
– Вовсе я не испорчен. У Антса все такие. Не боимся мы ни бога, ни черта, глядим в оба, как бы рука в машину не попала. Машина – наш бог и черт.
– Видно, конец свету приходит, – вздохнула Юла, – Кто поверил бы, что это говорит мое родное дитя.
Юла вдруг почувствовала себя старой и усталой – дети состарили и утомили ее. Не пора ли сложить руки на груди и – отдохнуть. Но мал еще последыш – любимица семьи, дочурка, – вот и нужно тянуть лямку, нести бремя своих лет. И она когда-то росла и работала у Антса, но веры не теряла, как сейчас ее дети. Не потому ли, что ходила больше за скотом, чем за людьми и машинами? Да, вероятно, именно потому. У Юлы всегда бывало так: защемит почему-либо сердце, не находишь себе покоя, словно усомнилась в вере, – идешь тогда в хлев и смотришь, как живет скотина, столь крепкая духом, словно она твердо верует и надеется. Животные кормились, спали, делали прочие свои дела – плодились и плодили, бодали друг дружку рогами в брюхо. Это так действовало на Юлу, что, доведись ей понять все виденное, она и сейчас могла бы сказать: веру и надежду надо искать у животных, а не у людей. Молодые люди, нынешнее поколение, за верой и надеждой к скотине небось не пойдут, – сбились, как стадо, в кучу, да и возятся со своими машинами.
Эту мысль Юлы подтвердил и Антс в разговоре с Юркой, возвратившись из города. Перед тем как с Майей произошло несчастье и пришлось схоронить ее во цвете лет, старый Антс вместе с сыном на время покинул здешние края.
– Знай я, что дома такая напасть случится, обернулся бы как-нибудь иначе. Что поделать, не знал, а надо было ехать. В городе об эту пору собачья выставка открылась – глядите, какой, мол, породы псы и каких фамилий. Ну, сыну тоже захотелось выставить своих гончих да легавых – пусть, дескать, люди поглядят, какие мы из себя и что за жизнь такая у нас. Ведь с человеком всегда так: его самого трудно раскусить – каков он, сперва узнать надо, что у него есть. Поэтому-то умные да образованные люди и начали устраивать выставки. Пойдешь посмотришь, что показывают, и поймешь того, кто показывает. Ибо каждый разумный человек хочет, чтобы его понимали, – и ты этого хочешь и я. Ну вот, и поехал я со своими собаками, чтобы люди могли составить обо мне понятие. И веришь ли, нет ли, дорогой Юрка, – вовек себе не представишь, какой там на выставке адский шум и гам. Дожили мы до старости, а не знаем, что это значит, когда сотни собак сведены в одно место. Нынче я, ей-богу, куда умнее, чем прежде. И если еще раз устроят такую поучительную выставку, то я и тебя свезу на нее, чтоб и ты увидел да услышал…
– К чему? – буркнул Юрка.
– Ну, чтоб про собачьи фамилии узнал.
– Я и людских-то не знаю.
– Этого и не нужно. Знаешь собак – узнаешь и людей.
– Чего там знать: у одних четыре ноги, у других две.
– Вот и нет – у тех и у других по две.
– Как так?
– Сходил бы на выставку – узнал бы. Сидела там этакая фасонистая барыня, две у нее либо три черно-бурые лисицы на плечах, а рядом с ней черная собачонка – шерсть на ней лохматая, и стоит она на задних лапках, ну прямо как человек. Даже морда чисто человеческая, только не накрашена, да ресницы не подклеены, а то ни дать ни взять – хоть чернобурых лис на нее вешай или чего-нибудь в этом роде!
– Откуда же у пса такая ученость?
– Барыня сама выучила; слышал я, как она другой барыне объясняла. И до чего же дошлая эта собачонка! Как снимет барыня свои чернобурки – пес на четвереньки; как наденет – сразу на задние лапы. Думал я, думал, в чем тут фокус, и обратился, наконец, к барыне: простите, мол, сударыня, если ученая собака перед тремя чернобурками на задние лапки становится, так перед четырьмя или пятью лисицами она, поди, и на одной лапе стоять будет? Не понравился барыне такой вопрос, будто я ее поддеть хотел. «Боже упаси, – сказал я, – какая же тут издевка, если мне охота фокусам поучиться у образованной собачки?»
– Детей разве у этой барыни нет, что она собаку фокусам учит.
– Нет, Юрка! Какие там дети! Мне сказали, что нынче собак обхождению учат, а не детей. Мы, мол, и так первая нация в мире, и нам ничего более не нужно – ни школ, ни черта! А фасонистая барыня эта, сказали мне, до чего обходительная повитуха! Раньше она людям пособляла, если кому-нибудь так либо этак нужно было, а нынче с собаками возится, потому как люди больше не плодятся, а если и зачнут плод, так не рожают; вот повитухе и не стало работы, – всем, что случается, доктора ведают. А еще выходит иногда, как с твоей Майей вышло. Тут никому толком не известно: кто, где, как и когда?
– Вроде бы так, – молвил Юрка.
– Видишь, что из этого получилось – смерть и ничего больше. А жаль, по-моему вся эта история могла бы совсем иначе обернуться; ан нет, уж больно хорошо жилось девке, не хотела места из рук упускать. После я сам не раз жалел, что слишком гнался за чистотой и благонравием. Да что поделаешь! Подумай-ка сам, что было бы, начни молодые девки блудить у меня в большом доме, где столько народу бывает. Ради спасения своей души не могу я дозволить этого. Сколько раз пастор меня усовещивал, чтобы я в своем доме не допускал разврата. Вот и пришлось сказать девке: берегись, мол, не то… А она, видимо, приняла это так близко к сердцу, что… Ну, да ты сам лучше меня знаешь, ты ведь тогда здесь был, а я в городе обретался, глядел на ту двуногую собаку.
– Верно, я был здесь.
– Ну вот! Так что… Конечно, разве молодежь о нас, старых, думает! Да и что им: смерть так смерть, после нее не страдать. Страдают те, кто жить остается, мы, старики, страдаем, а мертвым ни жарко ни холодно. Думал я: надо быть начеку, надо дни и ночи следить, – ведь мы отвечаем за то, что делает молодежь. Попробуй-ка, уследи! И надо же было случиться этой собачьей выставке как раз в ту пору! У меня, правда, как-то странно душа болела, неспокойно было на сердце. Думаю: с чего бы это? А видишь, что вышло!.. А все-таки повидай ты сам своими глазами, сколько там собак было, и ты бы утешился: что значит смерть бедняги человека, когда столько тут живых собак, известных и знатных пород. Вообще знаешь, Юрка, посмотришь, как мы живем, как наши дети живут, и такое иногда чувство появляется, что не лучше ли на четвереньках ходить, – может, легче жизнь свою проживешь, чем на двух ногах. Ведь что было бы, родись твои дети не людьми, а, скажем, собаками, и заботься о них какая-нибудь барынька с тремя чернобурками на плечах? Как ты думаешь, не легче им было бы, чем теперь?