Попечители Сперри и Джексон диву давались, но были только рады присоединиться к общему мнению; один мистер Пизли все еще сохранял по отношению к новому помощнику и его нововведениям позу мученика, терпение и снисходительность которого подвергаются слишком большому испытанию. Что касается миссис Мартин, то она, казалось, воспринимала деятельность мистера Твинга, по его собственному определению, как работу чисто мужскую, не соответствующую женским вкусам и склонностям; но было замечено, что если на первых порах она и слышать не желала никакой критики по его адресу, то в последнее время она начала объяснять своим друзьям его поведение, причем говорила о нем несколько неестественным и явно покровительственным тоном. Однако, когда они оставались одни, она не скрывала, что находит его забавным, а его самонадеянность и вульгарность казались настолько непреднамеренными, что больше не оскорбляли ее. Они стали добрыми друзьями, хотя их разговоры не выходили за пределы школьных интересов. Она не спрашивала, почему выбор мистера Барстоу пал на него, хотя он и не прошел требуемой специальной подготовки. Она ни разу не выразила желания узнать, каково было в действительности его прошлое, а он и не навязывался на откровенность; если бы род его занятий оказался совсем иным, пусть даже выше или ниже нынешнего, то в общине, где главный адвокат был раньше солдатом, а мельник — доктором, это никого бы не удивило. Он ею восхищался, это не было для нее тайной, а что это было ей приятно, но не влекло за собой никаких мыслей о последствиях или обязательствах, пожалуй, не составляло тайны для других. Возможно, это не было тайной и для него.
Как бы то ни было, непринужденность их отношений однажды была нарушена незначительным на первый взгляд случаем. Пианино, обещанное мистером Барстоу, наконец прибыло в школу к полному восторгу детей и удовольствию миссис Мартин, которая стала обучать младших девочек началам музыки. Изредка и она сама играла на нем, несколько сухо, изысканно и старательно. Оставаясь одна после занятий, она иногда пела слабым бесцветным жеманным голоском небольшого диапазона. И вот как-то раз Твингу, который оказался случайным свидетелем этого унылого целомудренного чириканья, не только было разрешено дослушать до конца любовный романс, где в сослагательном наклонении воспевалась заключенная в строгие рамки страсть, но и предложено было присесть к инструменту — показать свое уменье.
Играл он бегло, хотя и без всякой школы. Подобно ей, он вдруг начал петь. Подобно ей, он пел о любви. Но на этом сходство и кончалось. Он пел негритянскую песенку, безграмотную и нескладную, нелепо-неистовую по страсти и для отвода глаз обращенную к какой-то «Розе Алабамы». В ней звучала ребяческая влюбленность, настолько преувеличенная, что песенка могла показаться пародией на романс учительницы, если бы не одно чрезвычайно важное обстоятельство. Неудержимое чувство, страстное томление, изысканная нежность, с которой пел Твинг, — все говорило испуганной миссис Мартин о его искренности и о том, что думает он о ней. Правда, губы, которые он воспевал, назывались «бутончиками», а глаза «светлячками», но по его голосу и мимике смущенная миссис Мартин чувствовала, что речь шла о ее глазах и губах, и даже припев: «В нарядах она мила и скромна» — был явным намеком на ее сшитое по моде траурное платье. Она то вспыхивала, то бледнела, ее маленький ротик с крепко сжатыми губами кривила судорожная улыбка, и бедняжке, чтобы не выдать своего волнения, пришлось отвернуться к окну, пока песенка не была допета. Она не просила его спеть еще раз и больше не подвергала себя опасности внимать этой откровенной серенаде, но через несколько дней, когда в перерыве между уроками музыки она бездумно перебирала клавиши, одна из ее маленьких учениц вдруг воскликнула: «Ой, миссис Мартин, да вы же подбираете ту хорошенькую песенку, что поет мистер Твинг».