Как-то, улучив минуту, он подошел к Ирине и, остановив на ней свои лакированные глазки, произнес:
— Привет вам, сами знаете... от кого... — и, ухватив козырек, надвинул фуражечку на глаза, при этом улыбка продолжала мерцать.
Она подумала: вот так, против воли человека, в нем вдруг образуется двойная жизнь. Она рушит душу человека... Было такое чувство, что кто-то все время идет тебе вслед. И ты слышишь, как он напирает на шаг, убыстряя его. Как в ту ночь на подходах к балке-расщепихе. Но что можно сделать? Бежать? Да, собрать нехитрый чемоданишко и рвануть... Но куда бежать? На Север, на Север — куда еще? Одной?.. А может, бежать нет смысла? Может, надо явиться к Гоше и все рассказать? Он ведь добрый — поймет... Но все ли зависит от его доброты? Есть, говорят, в мужике такое, что дано ему его мужицкой сутью и живет само по себе. Ничего нет страшнее этой его страсти. Взбунтуется — и не совладаешь, не найдешь управы. Неодолима эта сила в мужике. Нет ее сильнее и, пожалуй, темнее.
В начале осени выходил год, как ушла Евдокия Сергеевна, а на исходе осени решили сыграть свадьбу. Ирине померещились страхи. Все казалось — явится этот сладкоглазый и все порушит. К концу лета вдруг началась жара, какой не было и в июне. Пропал сон у Ирины, начисто пропал. Как ни проснется — все звезды в окне. Подруги засмеяли Ирину: «Да в радость ли тебе свадьба? Вон в какую худышку обратилась!»
Все имеет свое начало и свой конец: отшумела свадьба, как будто ее не было. Гоше хотелось взять в одну руку молоток, в другую пригоршню гвоздей, пойти по усадьбе, приколотить в заборе доску, поставить покрепче на петли калитку. Гоша стучал молотком, а Ирина была рада-радешенька. Казалось, чего радоваться простому стуку молотка, а было радостно. Чудилось, что жизнь ладится вопреки всем невзгодам. Время от времени Ирина выглядывала из окна, которое не заставил ее закрыть и приближающийся вечер, чтобы отыскать глазами Гошу. Калитка была распахнута — он и в самом деле крепил петли. Но в следующую минуту она увидела мужа на скамейке, что была врыта под старой яблоней, Сумерки уже достаточно сгустились, и человека, сидящего с Гошей, распознать было не просто, но выдала фуражечка гостя, вернее, ее лакированный козырек — он и в сумерках блестел неудержимо. Она закрыла глаза, привалилась к стене. Неизвестно сколько простояла. Когда открыла глаза, скамейка посреди двора была пуста, а калитка все так же распахнута. Видно, они ушли, забыв закрыть калитку. Эта распахнутая настежь калитка, казалось, объяснила все.
Ирина выбежала на улицу. Как будто бы еще вчера улица не гудела от шумной свадебной толпы, не полнилась людским столпотворением. Поселок стоял на взгорье, и степь, в которую низвергалась бегущая мимо дорога, была еще видна далеко, хотя закат погас — его отблески, как перья плохо ощипанного петуха, торчали там и сям.
— Гоша! — крикнула она и подивилась, как слаб ее голос: да разве перекричишь этакую степь. Она побежала вслед дороге, и ее вынесло на кручу. — Гоша, Гоша! — крикнула она что было мочи, но голос ее утопила степь. Она не помнит, как дотянулась до каменной плиты, которой был будто выстлан холм, — казалось, камень напитался полуденного солнца и сейчас отдавал его. Наверно, холод, что пробудился в камне, привел ее в чувство. Она вдруг вспомнила, что оставила все двери дома открытыми, — в ней возник испуг, но его было мало, чтобы оторвать ее от камня.
Его теплая ладонь пробудила ее — она встала.
— Это ты?
— Я.
Он сказал «я», но она не увидела его. Ночь скрыла его. Он был, и его не было.
— Я хочу сказать, что не сказала до сих пор... — произнесла она.
— Я знаю уже все сам, пойдем домой...
Она ощутила у себя на плече его ладонь — ладонь дышала теплом и мукой-сеянкой, запах был давним, его берегла память — для нее и прежде в этом запахе было дыхание добра.
— Пойдем домой, домой пойдем, — не переставал повторять он.
МУЖИК
Он стянул бутсы резинкой вместе с книжками, и мы пошли. Школа была на горе, а стадион — под горой. При желании от школы до футбольного поля можно было добежать минуты за три, если, разумеется, ты уже вышел на шоссе. Но все произошло, когда до шоссе оставалось метров пятнадцать. Мы так и не успели посторониться, она сошла на траву. Помню только синеву глаз, густую синеву и чистый поток волос, легших на плечи, как мне кажется, неуловимого пепельно-дымчатого цвета, да запах духов, протянувшийся шлейфом, — она уже была бог знает где, а мы с Юркой еще плутали в этом шлейфе, безнадежно запутавшись. Неизвестно, как долго бы это продолжалось, если бы он не крикнул: