Они сидели на веранде и пили томатный сок, пили в охоту, дожидаясь, когда вечер вызвездит небо, — за стеной храпел гость, храп был значительным.
— Дядя мой, родной... разумеется... — произнес отец Петр, указав на стену, из-за которой доносился храп. — Разуневский-Коцебу, Николай Иванович... Слыхали?
— Нет, признаться... У него ваша фамилия?
— Да, конечно. Дядя родной, брат отца. Никуда не денешься — династия — попы на сто верст в окружности! — засмеялся он тихо. — Еще от прадеда — у него приход был в Братовщине... под Москвой...
— Это как же понять? Глава иностранного ведомства?
— Нет, может быть, и не глава, но... чин изрядный. Имел честь сопровождать покойного патриарха...
— На Балканы?.. — незаметно для себя перешел на шепот Кравцов — лицо значительное, сотрясавшее могучим храпом скромную обитель отца Петра, внушило и ему уважение.
— И на Балканы, разумеется...
— Кажется, смерклось... Пойдемте?
— Да, пора...
Сухие доски лестницы пели на все лады, пока молодые люди поднимались на чердак, но могучий храп, теперь раздававшийся снизу, был устойчив — сон князя церкви был непобедим.
Они осторожно выдвинули аппарат в амбразуру чердачного окна. Нацелились — точно случайный лучик, подсветивший непроявленную фотопластинку, разлились облака, вначале прозрачно-перистые, потом все более весомые, непросвечивающиеся.
«Цейсовские стекла были обращены на небо, а душа моя была на земле... Мы шли сегодня с Натой мимо нового дома над Кубанью, почти готового, но с еще темными окнами, и, оглядев его, я принялся пересчитывать окна, пока еще темные окна. «Это же целый океан счастья — сто окон! — возрадовался я. — Целых сто, а нас могло бы сделать счастливыми только одно...» Я почувствовал, как я вхожу с Наткой в новую квартиру, как позванивает стекло под легким напором ветра, как потрескивают высыхающие обои, как пахнет клеевой краской и олифой, и тепло, вожделенное тепло, растекается по комнате... Вот так бы выстлал полы газетой и остался бы здесь на веки вечные, — смешно сказать, в этой пустой комнате, напрочь пустой, было все, что надо было мне для полного счаетья... Так думал я... Я, я!.. А как она?..»
— Эта грифельная доска, которую видела у вас Ната, ваша? — спросил Кравцов в мерцающей полумгле, что влилась в чердачное окно; слабо очерчивались манекен, заметно крупнобедрый, рассчитанный на кубанских молодух, остов ножной машины, гладильная доска, — по всему, хозяйка была модисткой.
— Моя, разумеется... — вымолвил он, не сводя глаз с далекого облака, что ветвистой прядью обвило часть неба.
— Это каким же образом... ваша?
Он затаил дыхание — нет, это было похоже на диво: державный храп был слышен и здесь — не иначе, комната, где спал гость высокий, была под ними.
— Моя, — сказал отец Петр негромко, заметно считаясь с тем, что гость близко. — Школьная привычка: решение идет как по маслу, когда есть доска, мел...
— И мокрая тряпка?
— Представьте, и мокрая тряпка!..
— Сейчас припомнил: Ната сказала, что видела на доске сложное построение с многозначными корнями... Так?
Он засмеялся своим рокочущим смехом, будто задыхаясь:
— Ай да Наталья Федоровна!.. А вот что ее делает такой глазастой, а? Семнадцать лет?.. А может быть... любовь? — от взглянул на Михаила в упор. В этом взгляде — не очень похоже на него — даже была некая беззастенчивость.
— Право, не знаю, Петр Николаевич, — признался Михаил, немало оробев.
— Я... знаю! — настоял он воодушевленно. — Вот я внушил себе: именно любовь открывает человеку глаза на мир. А что такое любовь, как не способность видеть мир, — все великие открытия сделаны людьми, не разучившимися любить...
Михаил, казалось, перестал дышать: не иначе, потерял голову отец Петр. Вон куда его завела грешная страсть, уволокла крамола! И не знаешь, что ему сказать.
— Вот Анна, сестра моя... Видели, была здесь в самом начале весны?.. Такая блондинистая?.. Видели?
Нет, поистине лишишься дыхания и упадешь замертво: в самом деле, чего ради он призвал в свидетели Анну? Не иначе, хочет навести на ложную тропу. Чтобы продолжать этот разговор, хочешь не хочешь, а вспомнишь Наталью... А тут и сподручно, и куда как безопасно: Анна!
— Так вот сестра многократ меня опытнее в астрономии и, пожалуй, математике — если бы Софья Ковалевская дожила до наших дней, ручаюсь, что она была бы астрофизиком...
По какой причине он заговорил об Анне и к чему помянул ее ученые доблести, какое отношение это имело к разговору, который происходил? К тому же семнадцать лет Наталье, а не Анне.
— Ваша сестра... астрофизик? — спросил Михаил — не очень-то хитер вопрос, но надо же было о чем-то спрашивать.