Михаилу захотелось сказать ей такое, что вобрало бы всю его обиду, но он остановил себя.
— Хорошо, хорошо, оставайся, а я пока пойду — мне надо копию последней лекции отослать в Ленинград, — обратил он глаза на папку — папка была целлулоидной, она хранила след горячей Натиной руки.
— Да ты послушай, что я тебе скажу, — произнесла Ната, переводя дыхание. — Ты знаешь, кто здесь с отцом Петром?
— Кто? — спросил он как можно безразличнее.
— Анна!.. Если бы ты видел, какая она прелесть... — Ната взглянула в пролет большого варенцовского двора, в глубине которого находилась просорушка, — этот ее взгляд означал приглашение. — Боюсь, что она уедет сегодня в этот свой Зеленчук.
— Нет, нет... мне надо отослать конспект, — произнес он и пошел к калитке.
Он долго шел к дому, дольше, чем шел обычно. Шел и думал: однако так нафантазировал, что поворачивать было уже поздно! А ведь надо было увидеть Анну, надо, надо! Чем больше он думал о происшедшем, тем сумрачнее становилось на душе. Вместе с любовью к Нате, что-то народилось в нем такое, что было сильнее его. Он боялся назвать это ревностью, но, может быть, это была ревность... Ему всегда казалось, что ревность — удел существ примитивных, по этому признаку они и угадываются. Сказать это себе было обидно, что поделаешь, но это так. До сих пор он был убежден, что любовь возвышает, а тут она низвела его до той опасной отметины, которой впору стыдиться.
Была бы Ната постарше, степень его сумасшествия была бы иной: всему причиной ее юная прелесть, ее семнадцатилетие. Нет, дело было даже не в ее лике, в котором угадывалась прелесть Натиных семнадцати весен, а в натуре Наты. Ему было в диковинку, как вдруг смирялось ее озорство, казалось неодолимое. Достаточно было возникнуть в их беседе мысли, стоящей, Ната будто останавливалась в своем порыве, обратив на него печально-внимательные глаза. Ничто не могло совладать с этой ее неукротимостью, мысль — могла. Ему было интересно разговаривать с нею. Он даже обнаружил в себе красноречие, какого не было у него прежде. Впрочем, возможно, оно явилось в тишайших ночах кубанских, когда они вдруг устремлялись за реку, где истрескавшаяся глина и лобастые камни-валуны хранили тепло отошедшего дня и можно было уберечься от студеного ветра.
«Я довел ее сегодня до старой акации, что стоит у самых варенцовских ворот, и она, приоткрыв калитку, вдруг произнесла, просияв: «Входи». Я смутился, а она повторила, смеясь: «Входи, не бойся!» Я помедлил, но она взяла меня за руку и ввела во двор, потом на крыльцо, потом в дом... У меня закружилась голова. В доме было сумеречно и пахло яблочным пирогом. Она не повела меня из комнаты в комнату. Рука ее была горячей, и незримые токи вливались от нее ко мне, даже странно, что этот пламень, сокрушительный, мог поместиться в ее ладони. Мы пересекли прихожую, вошли в столовую и, проникнув в ее светелку, остановились. Пахло привядшими ландышами — их пучок лежал в раскрытой книге. Ей показалось, что, остановив взгляд на ее кровати, я улыбнулся. «Я выросла из нее, — сжала она мою руку, сжала, но не выпустила. — Мне ее купили, когда мне было четырнадцать...» Я не нашелся что ей сказать, когда прямо в окне увидел Варенцова. «Отпусти его, он не убежит», — сказал он, указывая взглядом на руку, которой она все еще сжимала запястье. «Я его держу крепко», — сказала она, нисколько не смущаясь, и движением глаз, недвусмысленным, дала понять, чтобы отец отошел от окна, — он, разумеется, отошел... В этом ее поведении было сознание силы. И был знак верности. Очень хотелось сказать: верности! А она продолжала сжимать руку — в ее ладони была сила: «Крепко держу!» Мне нравилась эта ее игра — она не отнимала у меня достоинства, не подчиняла меня ее власти, не делала меня хуже, чем я есть. Наоборот, эта игра показывала мне, как храбра Ната в привязанности своей, и это было мне дорого... Встреча с Анной оставила в ней свой след: она знала, что я не мог простить себе, что не повидал тогда Анну, и подзадоривала меня: «Вот это женщина: красива, а уж как умна!..» Но эти восторги не трогали меня — все это было известно задолго до того, как Анна приехала из своего Зеленчука. Меня волновало иное: кто она, эта Анна, и кем она доводится Разуневскому? Всего лишь сестра, названая сестра, а может быть, больше? Мне неудобно было спросить об этом Нату. Но Ната точно проникла в мои сомнения. «Погоди, забыла спросить: а кто она Разуневскому, эта Анна? Названая сестра, названая?..» — созорничала Ната. Но я только пожал плечами, оставив ее вопрос без ответа, — не все же мне решать задачи за нее...»
Михаил издали приметил огонек в круглом окне мастерской Разуневского, шагнул за церковную ограду.