Выбрать главу

— Вы помните этот мой вопрос... пределикатный о единомыслии молодых людей, вступающих в брак? — бросил он на Михаила быстрый взгляд — он любил внезапные вопросы, они сокрушали. — Но когда от одного до другого, как от полюса к полюсу, необходим компромисс? — Он не сводил с Михаила глаз. — Но кто-то должен протянуть руку первым. Кто? Сильный или слабый?

— По-моему, неправый, — ответил Михаил. У Разуневского горела душа: не иначе, эта женщина, поселившаяся в зеленчукском поднебесье, жгла ему душу.

— Но чтобы он уступил, как вы говорите, неправый, он должен знать, что он не прав...

— Верно: должен знать... — вымолвил Михаил, вымолвил не без боязни, опасаясь переступить предел, который был тут установлен отцом Петром: начиная разговор, он будто зарекся не сказать лишнего слова.

— А что есть правда? — вдруг ожил Разуневский. — И где это средство всемогущее, которое мне укажет: это — правда? Астрофизика?

Михаил улыбнулся: мост к астрофизике был наведен быстрее, чем можно было ожидать.

— И астрофизика, — согласился Кравцов, не изменив интонации, — в том, что спор этот принял такой оборот, был укор, а он не хотел укора. — С тех пор как Коперник бросил вызов церковному авторитету в объяснении природы, астрономия изгнала бога отовсюду в мире материальном... Знаете, кто это сказал?..

— Астрофизик из Бюракана?..

— Он.

— Наверно, человек должен пуще смерти бояться одного: не очутиться в положении, когда ему надо изобретать деревянный велосипед, не так ли? — произнес Разуневский с неодолимой грустью. — Когда в двух шагах от тебя ночное небо взрывает шестиметровое зеркало, какова цена телескопу, будь он даже привезен из ФРГ?

Они долго шли молча, им было приятно хранить это молчание. Зеленчук, как понимал Михаил, не дает ему покоя. Кравцову иногда кажется, что Зеленчук является ему в его полуночных снах. Звездная плазма обвивает Разуневекого. Он шагает по девственному лесу вселенной. Ему доступен лик далеких светил. В его власти отринуть от глаз одно светило и рассмотреть другое. Но вот незадача: проснувшись, отец Петр спрашивает себя, должен себя спросить: бог был в его снах или это путешествие по суверенным владениям господа было по сути своей атеистично?

— Слышите? Япет плачет... — сказал отец Петр, когда молчать было невмоготу. — Учуял мой голос и заплакал. Видно, я ему еще нужен. Скоро не буду нужен, а пока что нужен. Я установил, что он знает двенадцать слов, целых двенадцать! Чтобы не выдать себя, надо избегать этих слов. Вот мы сидим и ломаем себе голову, как построить фразу так, чтобы она была непонятна волку... — Он помолчал. — Когда мы говорим, что интеллект собаки всего лишь производное его многотысячелетней дружбы с человеком, не переоцениваем ли мы тут свою роль, а?.. Утверждая это, как вы объясните интеллект волка, который не знал человека?..

— Интеллект волка?.. — засмеялся Кравцов, засмеялся откровенно. — У него еще есть время, у этого волка, показать себя, чем он отличается от собаки. Поэтому он и превратил деревья вашего сада в точильные камни. Волк точит клыки, и все, что случится потом, неизбежно...

— Неизбежно? Не люблю этого слова: в нем нет пощады, как, впрочем, и сострадания... — Он шагнул в сторону дома, потом остановился. — Если позову смотреть кольца Сатурновы, придете?

— Приду, разумеется... Почему не прийти...

— Не дает мне покоя... Нестеров!.. — произнес Разуневский. — Взгляну на кручу, а он стоит там с этюдником, приложив козырьком руку к глазам. А сегодня утром, когда шел в церковь, увидел его в церковной ограде разговаривающим с дьяконом Фомой. Даже странно: будто он и не покидал Кубань... А вам не видится он — прошлый раз вы говорили о нем так, будто не однажды встречали его здесь, не так ли?

Он ушел, а Михаила точно околдовали эти слова Разуневского: коли однажды ты представил себе человека рядом, не просто его отселить за пределы сознания. И, пожалуй, не хочется отселять. И не только потому, что общение с ним тебе приятно, в чем-то оно тебе необходимо.

Наверно, он ходил по городу в толстовке, в той самой, в которой изобразил себя на известном автопортрете. Надевал толстовку, сшитую из прохладной парусины, длинную, в просторных складках, и, взяв корзину, сплетенную из ивовых прутьев, белую и приятно невесомую, шел на базар. Ему интересен был сам вид южного торжища, плодоносность здешней земли, изобилие ее даров, то, что художники назвали бы добротностью из фактуры. Он смотрел вокруг и мысленно складывал натюрморты. Если вынести на солнце этот персик, то заметнее станет его румянеющая щечка и его ворсистость — красноватую щечку ты как-нибудь изобразишь, а вот эта ворсистость тебе под силу? Если осторожно наполнить корзинку вот этими крупными сливами, не коснувшись их руками, ты приметишь, что они одеты в едва видимую туманность, тончайшую, млечную, тускло-прозрачную, — нет, это не роса, но точно роса выдает свежесть и первозданность плода. Проведи ладонью по тугой поверхности сливы — и она станет глянцевой. Сумеешь это перенести на холст и воссоздать с той силой натуральности, какой заслуживает природа? В базаре есть торжественность праздника. Ему трудно нести корзину, но он готов не замечать тяжести — эта тяжесть радостна.