Она разложила все на открытой поляне, не таясь, что увидят люди, — эта храбрость, бедовая, была в ее натуре. Ей было приятно, что все принесенное ею было ему по вкусу. Он поел и, взяв флягу, запрокинул голову. Ей было интересно смотреть, как он пьет. Кадык его обнажился, вода клокотала во фляге, тонкая струйка, выхватившись наружу, сбежала по подбородку на грудь. Он чувствовал, что вода холодит грудь, но не мог оторвать фляги ото рта.
— О-о-о-х, хорошо! — наконец простонал он и, бросив наотмашь флягу, ткнулся лицом в Натино плечо, зарывшись во что-то ласково-податливое, теплое, напитанное бесконечно женским и юным.
Наверно, он лежал бы вот так, приникнув лицом к ее плечу, забыв про все свои невзгоды, предав забвению и то, что сейчас полдень, а кругом открытая степь, и где-то подле стучат бульдозеры, осыпая гравий, выстилая им полоску дороги. Быть может, он лежал бы так бесконечно, если бы она не произнесла, дотянувшись горячей ладонью до его груди, все еще влажной после пролитой воды:
— Миша, а все-таки чудной этот поп, а? Вот так уставится своими белыми зыркалами и этак — хлоп, хлоп! Хочешь уйти и как-то неловко, все-таки лицо духовное — батюшка!..
— А ты уйди!
— И то может быть!..
Разом все потеряло и привлекательность, и вкус, все, что принесла Ната и разложила с нескрываемой гордостью на своей холщовой скатерке. Она сказала о Разуневском «чудной», но не высмеяла его, как прежде, не осудила. Хотя он и казался ей чудным, но вдруг обрел непохожесть, которая внушала уважение, — он не был похож на остальных и по этой причине значителен. Хотя он был и чудны́м, но, не из тех чудных, над которыми смеются. Однако кем он был для нее сегодня, какое место занимал в ее жизни, занимал и готов был занять?
Отец Петр пригласил его к себе в очередной раз, и он впервые поймал себя на мысли, что ему непросто это сделать.
И все-таки он пошел.
Разуневский еще не вернулся с вечерни, и Михаила встретила молодая женщина с желтыми волосами.
— Вы... Кравцов? — спросила она, открывая калитку, и ему показалось, что ее волосы, тяжелые и прямые, срезавшие плечо, светятся. — Петр Николаевич предупредил меня... он вот-вот будет.
Она повела его на веранду, при этом шла у самого дома, время от времени касаясь стены ладонью, — только стена и ограничивала расстояние между нею и им, не было бы стены, она, пожалуй, отпрянула дальше.
Она спросила его, хочет ли он чаю.
— Не откажусь, — подтвердил Михаил — он и в остальном не умел скрывать своих желаний, да и не считал это нужным.
В те редкие минуты, когда Михаил поднимал глаза, он видел: большое плетеное кресло как бы вбирало ее без остатка — все-таки она была невеличкой. Она подобрала под себя ноги и укрылась шалью. Ей было уютно вот так сидеть и молчать. Видно, она любила молчать. Ее заметно полные губы вздрагивали, и в глазах копилась тьма, как привиделось Михаилу, клейкая, апрельская.
Она сказала, что закончила Московский университет и уехала в Бюракан, а потом прельстилась большим зеркалом и переселилась в Зеленчук (он хотел спросить ее: «Прельстилась... зеркалом?»). Сегодня утром они состязались с Разуневским в решении логарифмических задач: разделили грифельную доску надвое и взяли в руки по кусочку мела — так они делали еще в детстве. Они так увлеклись, что он чуть не опоздал к заутрене. Он убежал, ухватив полы рясы, как это делают модницы со своим платьем, когда переходят улицу в дождь. (Она смешно показала, как это делают модницы. ) А потом она последовала за ним в церковь, разумеется, втайне от него. Когда он замолкал, она выглядывала из-за колонны и видела его лицо. Ей казалось, что правы те, кто как-то говорил ей, что он похож на Гаршина, как тот изображен у Репина на известном полотне: были в этом лице доброта и, как виделось ей в тот раз, мученичество...
Анне кажется, что он вернулся домой раньше, чем предполагал, — возможно, он спешил к своим логарифмам, — и они тут же заняли свои места у доски, при этом ноги его так устали, что он пододвинул кресло и время от времени в него заваливался — вот так... (Она показала, как он заваливался, очень картинно; она смеялась в охотку, хотя ее глаза были влажны, — впрочем, возможно, это были слезы смеха...)
Кравцов не осмелился спросить ее, к чему она рассказала ему все это и почему этот ее рассказ странным образом перекликался с полуночной беседой, которая была у Михаила с Разуневским на горе. Быть может, Разуневский рассказал ей об этой беседе, но тогда как рассказал? Чтобы определить это, надо возобновить разговор при отце Петре — в этом случае все то, что он сказал ей о Кравцове, глянет точнее, но и сейчас проглядывало нечто любопытное. По крайней мере, Кравцов не почувствовал в ее отношении к себе неприязни, а это было не так мало.