Ночь, когда было произнесено это последнее «нет», врубилась в сознание Сани, как ни одна другая. Как и сегодня, гремел гром, и было ощущение, что небо напряглось и звонко треснуло, осыпавшись на землю гремяще-звонким стеклом. В эту ночь Марфе было худо — разболелось горло, и, как это бывает у детей, термометр мигом накалился: сорок — сорок один. До отхода поезда оставалась целая ночь, а все слова были уже произнесены, и только гром силился договорить то, что не сказали люди. Он поцеловал Марфу и издали печально и строго поклонился Сане. Он понимал, что она будет смотреть ему вслед, и пошел длинной дорогой: холмом, через поляну, к роще. Дойдя до середины поляны, он остановился и постоял минуту. Он знал, что она стоит у окна. Ему бы надо было обернуться и хотя бы поднять руку. Но он не обернулся — он по-своему отвечал на происшедшее. Он ушел.
Была бы ее воля, она не засиделась бы в невестах — замужество пошло ее красе на пользу: да сыскать ли в городе женщину краше Сани? К тому же двадцать три — это двадцать три. Пока мать ждала нового мужа, Марфа росла. Быть может, росла быстрее соседских ребят. Необыкновенно хороша была, когда читала стихи. Не без вызова вздымала свою кудрявую голову:
Последний раз читала с подмостков клубного зала. Солнце было на уровне Марфиного плеча. Надо бы задернуть окно портьерой и не дать ему прорваться на сцену, где стояла девочка. Но окно осталось открытым, и девочку точно окатило золотой водой. Даже трудно себе представить: черные волосы стали червонными. Да и глаза перекрасила заря: красноватое золото пролилось и в них.
Одним словом, в этот майский вечер, объятый золотыми дымами закатного солнца, Марфа нашла матери нового мужа. Их увязался провожать сам Степанчонок, новый словесник зареченской десятилетки, кстати человек не без таланта, явившийся в школу за год до этого. Что-то Степанчонку привиделось в девочке, читавшей Пушкина, и в ее красавице матери что-то такое, что переворотило душу. Только и было в нем силы, чтобы умолить Марфу:
— Прочти еще, Марфик... Как там: «Спой мне песню, как девица за водой поутру шла...»
В этот вечер Саня поняла: если она и способна сказать «да», то только человеку, который полюбит Марфу, остальное должно совершиться само собой. Вот так и получилось, что она согласилась еще до того, как Всеволод Всеволодович попросил ее руки. Все свыклись с происшедшим, не мог приучить себя к этому на далекой знойной земле отец Марфы. А он давал о себе знать. Вдруг в полночь пробудится телефон и в потоке шумов, невнятных, высвободится голос: «Алекзандра, Алекзандра, это я!» Бывает и так, что придет посылка с детскими вещами, немыслимо цветастыми, напитанными нерусскими запахами, которыми вдруг начинала дышать на тебя далекая Энверова земля. А то на пороге появится друг Энвера и умолкнет, смутившись, да так и промолчит полный час, смежая длинные, как у девушки, ресницы. И уму неведомо, как привечать его и как занимать.
Всеволод Всеволодович знал о приходе гостя и терпел — эта улыбка Степанчонка, улыбка всепрощения, была дана ему на все случаи жизни. Если кто и противился, то это сестра Степанчонка — бобылиха Варя, живущая отшельницей в заводском поселке. Всплеснет руками, увидев гостя, и скажет: «Ой, Санька, дивлюсь я твоей натуре незлобивой, матерь божья!.. А по мне, руби корни мертвые — гуще крона будет!..»