Выбрать главу

Учитель улыбается: и тут «зала». Хозяин оглядывает свое торжественное жилище, будто видит его в первый раз. Однако все как в соседнем доме: и буфет с хрусталем, и настенные часы с боем, и пианино у окна, и ковер на большой стене, и тряпичный арлекин посреди ковра, — чуть-чуть страшна эта страсть с болезненной точностью повторять друг друга, ни в чем не проявив своего вкуса, все обратив в копию... Будто не выходил Лосев из Грикиного дома: только легкая бархатистость пыли укрыла черные доски пианино (видно, у больной хозяйки руки не дошли) — вот и вся разница!

— Лев Иванович, согреть чайку? У нас теперь газ — я мигом! А может быть, по чарке наливки? Вишневой, конечно! Ну, как хотите, как хотите!.. Чем могу быть полезен, Лев Иванович?.. Что вас привело к нам? Владимир?.. Сшиблись с соседским Григорием?.. Да плюньте вы на все это, Лев Иванович! Кто в эти годы не дрался? Вы не дрались или я, к примеру? Перья летели! Как вспомню, от мурашек, что ползут по спине, плечи ходуном ходят! По какой причине сшиблись? А грець их знает! Как подрались, так и помирятся! Мы еще будем сидеть с вами, свесив ноги с тахты, и ломать себе голову, как их подвести к мировой, а они уже на выгоне футбол гоняют или Кубань наперегонки переплывают!.. Да что там говорить... Скула вывихнулась? Верьте мне, Лев Иванович, не успеем оглянуться — на свое место встанет эта самая скула! Да как может быть иначе? Надо понимать: шестнадцать лет! У них кровь так приспособлена, чтобы мигом болячки латать!.. Заживет, как на собаке!.. — Он вдруг умолкает, вопросительно смотрит на Лосева. — Я сказал: шестнадцать? Только сейчас подумал: то, что прежде можно было принять за шестнадцать, сейчас потянет на все двадцать... Так я говорю?

Лев Иванович покидает хутор, когда солнце уже уходит за горизонт. Степь становится лиловой, а рыжая гора — синей, да и роща на отлете стала какой-то пепельной. Только облака над головой напитаны солнцем. Не было бы этих облаков, пожалуй, и степь заволокло тьмой быстрее. Однако экое наваждение: Лосев хочет думать о хоромине Вовки, а глаза норовит застить дом Грики. Лев Иванович припоминает многоцветное жилище Грики, а в глазах мельтешит безбедная халупа Вовки. Только и отличишь Вовкиного отца от Грикиной бабки по его синим шароварам, в которых можно утопить гору в ржавых отвалах. В остальном, как при головокружении, не знаешь, где начинается один дом и кончается другой. Но вот вопрос: эта страсть положить живот, но не дать соседу купить цацы, которой нет у тебя, откуда она? Недуг глаз или, быть может, души? А почему надо отдавать себя во власть этому недугу при виде презренной цацы? Нет, нет, почему в самом деле не предпочесть этой цаце громкое открытие, которое сосед сделал даже в масштабах завода, или не позавидовать диву, которое он сотворил золотыми своими руками для города или школы? Тут нечему завидовать? По какой причине завидовать нечему? Не потому ли, что цацу можно поставить в красном углу, а многозначимое открытие, сделанное соседом, незримо. А может, по-иному: цаца для тебя ценнее? Но ведь это зависит от тебя самого, от твоего зрения, в конце концов, физического и не только физического.

День меркнет медленно, и, точно оглядываясь на меркнущее небо, гаснут звуки степи. По осени они не так богаты, как летом, но и сейчас нет-нет да взлетит из сухой травы сонный кузнечик, ошалело метнется наобум оса, и жалобно просвистит поодаль, в зарослях присохшего орешника, неведомая пичуга. Однако это уже не пичуга, а человек. Вначале на белесом фоне неба выпирает его голова, медленно раскачивающаяся в такт шагу, потом вырастает весь он, ни дать ни взять — косая сажень в плечах.

— Это ты... Касаткин?

— О, о... Лев Иванович! Откуда вы?

Не иначе, Лосев искал этой встречи: Николай Касаткин, а по-здешнему, по-хуторски — Коленок. Его дом третий на хуторе, по правую руку у Коленка — Грика, по левую — Вовка. Каким-то чудом Коленок избежал сечи между Грикой и Вовкой. В то время как те двое норовили прибить друг друга, он стоял в стороне. Нет, не потому, что робел, — просто ему было не до драки: третий год, как Касаткины промышляют золотишком где-то на Севере, а Коленка оставили посматривать за девятилетней сестренкой. Правда, в помощь дана бабка Вера, но бабка глуха, как камень, и проку от нее не очень-то богато. Вот и сейчас у Коленка в одной руке книжки, стянутые толстой резинкой, в другой — авоська с кабачком, а на груди схваченные едва видимой тесемкой боксерские перчатки, заметно новые — коричневый хром виден и в ночи. Наверно, в этих перчатках боксерских — объяснение несложных отношений Коленка с Грикой и Вовкой. Еще в те далекие времена, когда Коленок явился по осени в пятый класс, все обратили внимание, как он вытянулся за лето. Такое с человеком бывает редко: в длинной шеренге класса перекочевал с левого фланга на правый. Не просто набрал рост, а окреп в плечах. Все это было так явно, что учитель физкультуры велел Коленку напрячь мускулы и, ткнув в них пальцем, вздохнул: такие мускулы не накачаешь за год и гантелями. Неизвестно, как события развивались бы дальше, если бы не происшествие, самое заурядное, которому Коленок вдруг сделался свидетелем на городском базаре. Дюжий ставрополец, явившийся с братом-малолетком продавать скотину, ринулся колотить меньшого, колотить не столько за дело, сколько по привычке. Коленок вступился за слабого: коротким ударом в подбородок он отнял у старшего вместе с коренным зубом и сознание. Очевидцы свидетельствовали: «Он всего лишь задел его кончиками пальцев, и тот спекся. Этак, чирк — и готово». После этого о Колькиной правой в городе заговорили как о достопримечательности, которую следует занести в Красную книгу. А пока суть да дело, Коленку дали боксерские перчатки и велели тренироваться. Ну, разумеется, все происшедшее поставило Коленка в особое положение в споре соседей — его выключили из спора. И то верно: еще пришибет ненароком — чирк, и все тут. Но вот что интересно: с тех пор как в городе открыли Колькину правую, заметно преобразился и сам Коленок. В его говоре появилась новая интонация. Как ее назовешь вернее? Снисходительное участие, а возможно, сиисходительная требовательность? В этом не было гордыни; наоборот, было желание понять людские слабости и простить их. Да как могло быть иначе, когда сверстники Коленка, самые рослые, не поднимались выше Колькиного плеча. Если надо же обратить их в трепет, он всего лишь протягивал руку и грозил щелчком. Это повергало в трепет, — казалось, щелчок готов был сшибить наповал.