Одним словом, Лев Иванович в назначенный час явился к Касаткиным и, как было уговорено заранее, был посажен во главе стола, накрытого под старой яблоней. Кто нашел место за просторным касаткинским столом? Весь хутор, конечно, да и не только он. Из-за рыжих откосов, что встали над хутором, с ближних и дальних мест, что легли между кубанской и ставропольской степью, прибыла касаткинская родня, как водится, со всем своим безбедным подлеском, старые и малые. Гости расселись, и началось величание. Никогда люди не бывают так добры, как на званом обеде. Все вдруг обрело у Касаткиных размеры превеликие: и ум хозяина, и белесая с проседью коса хозяйки, и, разумеется, богатырские мускулы Коленка... Преувеличение, беспардонное и холопское? Ничуть не бывало! Просто люди, испив чарку-другую огненной влаги, дали прорваться наружу добру, которое копилось в них годами и давно бы нашло выход, если бы момент подвернулся подходящий... Казалось, самые твердые сердца растопило солнце касаткинской радости, даже Грика и Вовка, большие обычного румяные и сладкоглазые, ловили взгляд Колькиной сестры Соньки и, состроив ей рожу, самозабвенно смеялись, при этом Сонька смеялась больше всех...
Лосев встал из-за стола в одиннадцатом часу — неделя была трудной, и хотелось пораньше вернуться домой и выспаться. Коленок пошел его провожать, и они, как обычно, двинулись степью. Ночь была не такой яркой, какой она бывает в августе, когда звездное крошево так обильно, что уходит за небосклон, — сейчас звезды размывались на порядочном расстоянии над краем неба, и только там, где небесный свод смыкался с горами, они утекали за горизонт потоком. Но об этом Лев Иванович подумал, когда простился с Коленком и оказался один в степи, глядя на горы, которые в этот полуночный час, оказавшись в тени, вдруг из рыжих превратились в сизые, почти чернильные. Не попались бы на глаза темные глыбы гор, пожалуй, глаз бы не взял дальше, туда, где горы переходили в степь и лег хутор. Нет, это был не обман зрения; и глаз, и мысль воспринимали все с неодолимой точностью: хутор накрыла шапка дыма, ярко-розового, все более красного. Лев Иванович повернул к хутору — столько раз ходил по этой тропе, но не думал, что она будет ухабистой. Ноги соскальзывали с тропы, ударяясь о камни, которых здесь было немало; однажды будылья подсолнуха будто наждаком прошлись по лицу. Лосев не мог не подумать: если бы Коленок возвращался на хутор небыстрым шагом, то Лосев наверняка его нагнал бы, но, видно, и Коленок рассмотрел красную шапку над хутором и побежал... Когда под ногами закачался мост через протоку, что была уже на виду у хутора, Лев Иванович установил, что огонь рушит дом Касаткиных, дом и, пожалуй, двор. Как мог догадаться Лосев, огонь взялся на большом касаткинском дворе, там, где были касаткинские амбары и навесы, перебросившись на дом. Лосев ворвался во двор и ощутил, что его не пускает дальше вал горячего воздуха, вал дымного огня, — казалось, сам воздух, без участия огня, жег все на своем пути... Лосев схватил ведро с водой и плеснул в огонь, но огонь, казалось, даже не воспринял этой горстки воды, — Лев Иванович подумал, что в эти минуты, как начался пожар, народилось столько огня, что той малостью воды, что была на касаткинском дворе, его не потушить...
— Дайте топор, топор нужен!.. — крикнул Лосев и неизвестно как ощутил топорище в руках, — казалось, само дымное пламя сунуло ему топор в руки, теперь надо было порушить ограду и преградить огню дорогу к соседям. Он взмахнул топором и пошел крошить штакетник, когда во тьме рассмотрел белое платьице сестренки Николая.
— Это я, Сонька, Лев Иванович! — возопила девочка. — Их как ветром кинуло за протоку!..
— Кого, Соня?
— Вовку и Грику!.. Как ветром! И они сгинули, были они — и не стало! — Ее тонкая рука рубанула темь, рубанула коротко, — в этом жесте Лев Иванович ощутил безбрежность ночи, куда ушли мальчики...
ТЕАТР
— Ничего не скажешь, голубь и голубка...
Тот, кого назвали «голубем», был высок, сутул, горбонос, с неистово разросшимися бровями, из которых торчали волосины одна толще другой. Нос, орлино загнутый, и воинственно ощетинившиеся брови выдавали характер и, пожалуй, породу. По тому, с какой гордыней, чуть сановной, старик нес голову, всю в ярко-серебряных с чернью сединах, как прямил спину, не давая бремени лет ссутулить себя, с какой правильностью, едва ли не лошадиной, ставил ноги, он знал цену себе и своей внешности. Если верно, что настоящая красота уходит последней, то тут она еще заявляла о себе, не собираясь уходить.