— Смотришь на сцену и думаешь: фантастика, а пораскинешь мыслью — никакой фантастики, ближе театра у жизни никого нет!.. — произносил он воодушевленно, стараясь поймать своим взглядом взгляд сына. — Хочешь сказать: «Жизнь!», а говоришь: «Театр!»
Сын молчал, хотя готов был повторить за отцом: «Хочешь сказать: «Жизнь!» , а говоришь: «Театр!»...»
А пока Петухов искал ответа на свои вопросы, он шел верх, туда, где жил Хворостухин, и часами смотрел, как Пантелей Иваныч клеит парики. И то призвание: большой город, преждевременно облысевший, украсить шевелюрами! Куда как благодарно осчастливить бедных... Да надо взглянуть, какой восторг охватывал этих плешивых, когда они убегали от Хворостухина, именно убегали: вприпрыжку, вскачь, этаким галопом и аллюром... Однако что человеку надо для счастья? Шлепнул ему по темечку этаким блином с тремя волосинами и точно освободил от всех грехов, ото всех жизненных невзгод: счастлив человек! А народ валит валом. Кого только здесь нет: провизоры, зубные техники, пожарники в касках (драгоценную плешинку хранило железо), целый рой банковских чиновников, разумеется, актеры — только успевай шлепать... У Петухова начинало ныть под ложечкой: ну, с нашлепками, что скрывают от глаз людских голое темечко, все ясно, но чем покорил Хворостухин Игоря?
Петухов возвращался домой гроза грозой.
— Погоди, я понять хочу: Игорь бывал у Хворостухина?.. Ну, прежде, прежде?
— Бывал, конечно. У Пантелея Ивановича душа золотая, мы всегда были добрыми соседями...
Ненастье еще больше обволакивало высокое чело Петухова:
— Значит, душа золотая?.. Да?.. Тогда я хочу знать: а Хворостухин бывал у нас?
Она недоуменно смотрела на мужа:
— Бывал, конечно... Ну что здесь такого?
— И ты еще спрашиваешь: что такого?.. Тебе непонятно, что такого?
Он уходил из дому и принимался мерить длинными ногами пыльный двор. Он отказывался понимать: каким образом Хворостухин, заморыш Хворостухин, которому так далеко до Петухова, как от Земли до Луны, обрел такое влияние на сына, а Петухов, державный Петухов со всеми своими талантами, был предан забвению? Будто бы Петухов обратился в Хворостухина, а Хворостухин стал Петуховым!.. А может быть, существо в ином?.. А быть может, суть не в Хворостухине, а в Петухове? Ну есть же в природе такое понятие: отец. Пример дается богом, а может быть, отнят человеком? Может быть, отнят? Если же его надо вернуть, человек, например, неволен это сделать. А он, бог, не хочет. Он вообще не привык менять свои решения. Если решил, то раз и навсегда. А как теперь: изменил? Нет, конечно, И не изменит. Как обычно. Вот так-то. При чем тут Хворостухин?
Он возвращался гроза грозой. Господи, никогда не испытывал таких страстей, как ныне: Отелло, истинный Отелло!.. Старый мавр завладел Петуховым!.. Надо было одолеть бог знает какие жизненные версты, чтобы понять Отелло. Но вот незадача: сердце у Отелло стало не то. Закричит, зайдется в крике: «Как ты могла? Как могла?» А потом затихнет на диване, подобрав ноги: «Сердце порвал, сердце...» Только и спасение: дать ему наперсточек коньяка. Спасительная скляночка с коньяком была у Веры Петровны под рукой. Причастит — и точно рукой снимет все хвори. Отходит Петухова, а сама убежит на кухню. Плачет, разумеется, слезами радости и причитает: «Он любит меня, он любит!..»
Но однажды она опоздала с наперсточком желанной влаги, и Петухов отдал богу душу.
Вера Петровна застонала, заголосила:
— Он любил меня!..
Она искала собеседников — ей все хотелось рассказать, как он любил ее. Она даже пыталась взять на себя вину за его смерть. Ей все казалось: если бы в то самое утро, когда он испустил дух, она бы не пошла на рынок за капустой (была осень, и весь город квасил капусту, разумеется, в кочанах), он остался бы жив. Она повторяла многократно: «И далась мне эта капуста, о господи!» Она уходила на кладбище и часами сидела на его могиле, выкапывая отцветшие цветы и подсаживая зацветающие. Была иллюзия, что в этом пригорке земли не все погасло непоправимо.
Однако однажды она пошла на кладбище и заблудилась — ее нашли в противоположном конце города. Она растерялась до слез: «Как это я могла забыть?» Потом соседки, повстречавшиеся с нею на улице, не без изумления обнаружили, что на ее ногах нет туфель. Потом она вторглась в соседнюю квартиру и не могла понять, почему в ней нет ее резного буфета с фазанами и гроздью винограда.
Видно, ветер, разбушевавшийся внутри ее существа, обрел простор, какого прежде не было, и дул теперь изо всех сил. Он точно наждаком все полировал напропалую, все стирал: имена людей и названия улиц, даты крестин и смерти, названия городов и улиц, оставляя в памяти нечто такое, что было похоже по немыслимой пустынности и однообразию на прибрежный песок: кати сколько можешь — гладко!.. Казалось, она удержала в памяти единственное, бесконечно повторяя: «Как же мы были счастливы, как счастливы!»